Крыжовенное варенье и чужие тайны - Калинина Вера - Страница 9
- Предыдущая
- 9/10
- Следующая
— Я не рада! Я оговорилась! — Тамара начала заламывать руки. — У меня словесное недержание! Мне врач говорил! Это болезнь!
— Впервые слышу про такую болезнь, — заметила Мила. — Но звучит убедительно.
— Это правда! — Тамара сделала шаг ко мне. — Полина Сергеевна, вы же верите мне?
— Я верю, что вы оговорились, — сказала я. — Но капитан Костин предпочтёт факты.
— Какие факты?
— Например, тот факт, что вы добавляли пектин в варенье, — тихо сказала Фаина.
Тамара открыла рот — и не издала ни звука. Выглядела она так, как будто кто-то внезапно дёрнул стоп-кран в её внутреннем монологе.
— Какой пектин? — спросила Мила. — Пектин запрещён правилами фестиваля!
— Я ничего не говорю, — Фаина демонстративно отвернулась к окну. — Просто племянница видела. В мусорном ведре.
Тамара больше не пыталась оправдываться. Она села на стул, обхватила голову руками и замолчала. В комнате было тихо — только слышно, как хлопает форточка на сквозняке.
Мила подошла ко мне:
— Полина Сергеевна, вы знакомы с капитаном Костиным. Как вы думаете — это серьёзно? Её могут заподозрить?
— Уже заподозрили, — сказала я. — Причём она сама.
— Но она не убийца, — Мила покачала головой. — Я знаю Тамару сто лет. Она громкая, глупая, бестактная, но она боится крови! Один раз порезалась, когда капусту шинковала, — так «скорую» вызывала! Какое там убийство.
Я кивнула. В душе я была согласна. Сегодняшним вечером я видела, как выглядит настоящий страх, — в глазах Веры Семёновны, когда я упомянула 1973 год. Страх Тамары был другим — паническим, публичным, театральным. Страх Веры был тихим, глубоким, запрятанным. Такие страхи не рассчитаны на зрителя. Такие страхи — настоящие.
Но сказать этого вслух я не могла. Пока не могла.
Я ушла из штаба, когда на набережной уже зажглись фонари. Их свет отражался в чёрной воде Волги длинными жёлтыми полосами. Шатры стояли тёмные, пустые. Завтра их наполнят банками, скатертями, людьми. Завтра здесь будет шумно и ярко. Но сегодня набережная была пуста, и только ветер гонял сухие листья по брусчатке.
Я шла домой — и думала о Вере.
Почему она не сняла плащ? В доме было тепло, почти жарко, — но она сидела, застёгнутая на все пуговицы, как будто готовилась уйти в любой момент. Как будто не чувствовала себя в безопасности даже в собственном доме.
Что она прячет? И как это связано с бабушкой?
Самым странным было не её молчание, а её реакция на моё имя. Когда я сказала «я внучка Анны Ивановны», она побледнела — не просто побледнела, а схватилась за косяк, как будто земля ушла из-под ног. Она ждала меня. Ждала — и боялась. Но почему? Что такого сделала бабушка? Или — что сделала Зоя?
Дома меня ждал Тимофей. Он сидел на веранде — хвост трубой, уши торчком, глаза жёлтые. Увидев меня, он издал долгое, вибрирующее «мя-а-ау», которое я перевела как «ты ушла рано утром, вернулась поздно вечером, я тут совершенно один, и это возмутительно».
— Я работала, — сказала я, снимая ветровку. — Ну, почти работала.
Тимофей спрыгнул со скамейки и потёрся о мои ноги — сильно, с нажимом, как будто проверял, не забыла ли я дорогу домой. Потом поднял на меня глаза. В них читалось: «ты пахнешь чужим домом, старыми вещами и лекарством, и я это категорически не одобряю».
— Там была женщина в сером плаще, — сказала я, наливая ему корм. — Она молчала. Красиво молчала. Так молчат люди, которые знают то, что ты хочешь узнать, но не скажут ни слова.
Тимофей посмотрел на миску, потом на меня, потом опять на миску. Его выражение было: «меня не интересуют женщины в серых плащах, меня интересует исключительно корм». Он принялся есть — методично, основательно, как всегда.
Я села за кухонный стол. Налила себе чаю. Посмотрела на банки с крыжовенным вареньем, выстроенные на подоконнике, — янтарные, с аккуратными антоновскими этикетками. Завтра я отнесу их на фестиваль. Послезавтра — дегустация. Где-то между этими событиями — расследование, которое я обещала Костину не трогать руками. Которое уже тронуло меня.
Тимофей закончил есть и запрыгнул на стол. Уселся напротив — не на бумаги, а просто рядом, как будто решил, что сегодня я нуждаюсь в компании. Его хвост лежал на столешнице прямой полосой, кончик чуть подрагивал. Мурлыкать он не стал — Тимофей умел быть рядом молча, и это был его особенный дар. Просто сидеть и быть котом. Просто сидеть и быть рядом.
Я погладила его. Где-то там, на Садовой улице, в доме номер четырнадцать, Вера Семёновна Гришина, наверное, тоже сидела в тишине. И тоже молчала. Только у неё молчание было другим — густым, как застывший сироп. Молчанием, в котором пряталась тайна.
Вера Семёновна Гришина тем временем сидела у себя в спальне.
После ухода Полины (этой Медведевой, Анны Ивановны внучки, — как же она похожа, глаза те же, и манера говорить, и даже наклон головы) Вера заперла дверь на ключ. Дважды. Проверила, заперто ли. Потом подошла к комоду — старому, дубовому, ещё маминому, — выдвинула нижний ящик с бельём. Под стопкой простыней, на самом дне, лежал конверт. Плотная жёлтая бумага, без надписей, заклеенный, но не запечатанный — Вера открывала его много раз.
Она достала конверт, села на кровать. Достала из конверта несколько листков, исписанных дрожащим старческим почерком. Мамина рука — в последние недели перед смертью.
«Дорогая Верочка. Я должна тебе рассказать. Ты имеешь право знать. То, что случилось в 1973 году, не даёт мне покоя уже сорок лет...»
Вера читала — не в первый раз, но каждый раз с одним и тем же чувством. Смесью ужаса, стыда и странного облегчения. Ужаса — от того, что сделали. Стыда — от того, что молчали. Облегчения — от того, что мама наконец призналась. Пусть даже в письме, пусть даже на пороге смерти. Призналась.
В коридоре скрипнула половица.
Вера замерла. Подняла голову. Прислушалась.
Никого. Дом старый, половицы скрипят сами по себе — от перепада температур, от ветра, от того, что дерево живёт своей жизнью. Никто не мог войти — дверь заперта, ключ в замке.
Но Вера всё равно поспешно сложила листки обратно в конверт. Спрятала конверт в ящик. Задвинула ящик. Замерла на кровати, прижав руки к груди.
Часы пробили девять.
Она не шевелилась. Сидела в полумраке спальни, на краю кровати, прямая и неподвижная, как статуя на старом кладбище. В комнате пахло камфорой и старой бумагой. За окном шумела рябина — ветер трепал её тяжёлые гроздья, и они стучали по стеклу мягко, настойчиво, как будто кто-то просился в дом.
Она спрятала конверт и села на кровать. Часы пробили девять. Она не шевелилась.
Я не видела этого.
Но я чувствовала — там, за запертой дверью, что-то было.
Глава 5. Конкуренция или убийство?
Утро воскресенья началось с того, что Тимофей съел мой бутерброд.
Я отвернулась ровно на полминуты — налить чай в термос, — а когда обернулась, кот уже сидел на столе и деловито дожёвывал остатки сыра с хлеба с видом человека, который платит ипотеку и имеет полное право на завтрак.
— Тимофей!
Он посмотрел на меня. Прожевал. Облизнулся. Во взгляде читалось: «Ты оставила еду без присмотра. По законам физики и кошачьего права она стала моей».
Я вздохнула и достала из холодильника новый кусок сыра. Спорить с котом было бессмысленно — за три месяца жизни в Тихоречье я усвоила это так же твёрдо, как рецепт бабушкиного варенья.
Сегодняшнее утро было посвящено не варенью. Сегодняшнее утро было посвящено допросу.
Костин позвонил в восемь — я как раз успела намазать маслом второй бутерброд.
«Полина Сергеевна, — голос у него был тот самый, казённый, каким он обычно начинал разговор, — в десять официальный допрос Тамары Белкиной. Если хотите присутствовать — я разрешаю. В качестве...»
«Эксперта по варенью?» — подсказала я.
«Заинтересованного лица, — сухо закончил он. — Но и эксперта тоже. Вы в этом пектине разбираетесь лучше меня».
- Предыдущая
- 9/10
- Следующая
