Смоленское лето (СИ) - Градов Константин - Страница 5
- Предыдущая
- 5/50
- Следующая
Карта. Сложена в восьмеро. Когда развернул — заняла почти весь планшет и часть колен. Район Могилёв — Бобруйск — Смоленск. По углам — карандашные пометки синим и красным; чужие, не мои. На изгибе, между Могилёвом и Оршей, на северо-восточном плече от большого города, я нашёл его — Шклов. Маленькое слово мелким шрифтом на чёрной ниточке реки. Значит, вот где.
Комсомольский билет. Пропуск в столовую училища, просроченный. Партийного билета не было — Соколов в партии не состоял.
Блокнот. Маленький, в клеточку, края замятые. Почерк Алексея — школьный, ровный, без красоты, но и без небрежности. Адреса: дом в Подлесном (улица, номер дома), Клава в Рязани (улица, номер). Телефон аэроклуба. Несколько страниц — тактические пометки: углы атаки для У-2, время восхода-заката на июнь, ветра в районе училища. Последние две страницы пусты.
Потом пошли письма. Три от Клавы, в конверте с печатью Рязанского почтамта. Бумага тонкая, серо-голубая, почерк круглый, старательный. Я пробежал глазами — одно, второе, третье. Тепло, беззлобно, без глубины. Поехала на лето к тётке, скучает, передаёт от девочек привет, спрашивает, когда в отпуск. В третьем — один неровный росчерк в конце, как будто она хотела дописать ещё слово, но не дописала. Сложил все три обратно. Про себя сказал: нет. Отвечать не буду. Пусть переписка угаснет сама, как гаснет лампа, у которой кончается керосин.
Письмо от отца. Одна страница, крупный почерк, буквы стоят прямо, не наклонены. «Сынок, мы живы. Мать болеет, но держится. В колхозе справляемся, хлеб будет. Береги себя. Не высовывайся без нужды, но и в кусты не прячься. Отец.» Коротко. Я положил.
Два письма от сестры. Первое — обычное, на половину страницы. Кто женился, как у них корова. Подпись: «твоя сестра Танька, шлёт привет». Второе — длинное, на двух полных страницах.
«Лёшенька, — начиналось оно. — Мама совсем плохая. Но всё равно велит передать, что она тебя очень любит и чтоб ты не боялся за нас, у нас всё есть. Отец ходит на колхоз, молчит больше обычного, но здоров. А я хожу в школу, только сейчас каникулы, так что хожу к Настьке Ивановой помогать с огородом. Кот ушёл к Петровым, ты его помнишь, рыжий, с белым ухом, — так вот он у них теперь совсем живёт. Ёжик в ступе жил — думал, что царь. А оказалось — ёжик. Это я сама сочинила, никому не говори. Если не понравится — не читай никому. Пиши, когда сможешь. Танька.»
На полях письма был карандашом нарисован ёжик. В ступе. Ступа — квадратная, с ручкой сбоку, как в сказках про бабу-ягу. Ёжик — круглый, с двумя точками вместо глаз, без улыбки, без печали. Просто ёжик.
Я смотрел на него долго.
Я не знал эту девочку. Я не знал её голоса. Я не знал, какая у неё коса — одна или две, — и не знал, красит ли она ручку чернилами, когда пишет, или пишет всегда карандашом. Я не знал, как скрипит половица у её кровати. И где-то, в пятистах километрах или в тысяче — я пока не знал, в каком направлении, — лежала женщина, которую называли моей матерью, и она умирала, и просила Таню передать мне, что любит. Меня — не меня. Его. Того, кого больше нет.
Рука у меня, которая держала письмо, начала мелко дрожать. Не от боли — правая была забинтована, а дрожала левая. Просто дрожала, на весу, не у локтя, а в пальцах. Я положил письмо на одеяло, чтобы не мять, и сидел, пока рука не перестала. Это заняло минуту, может, две. Потом снова поднял лист.
Я сложил письмо вчетверо, как оно было сложено. Положил в планшет ёжиком вверх — так, чтобы сверху. Застегнул клапан.
Глаза у меня были сухие. Это было хорошо. Это значило, что я пока ещё владею собой. Но я понимал: то, что сейчас не пролилось, не исчезло; оно просто легло внутри, и лежит там, и будет лежать до того дня, когда прольётся в другом месте и по другому поводу. Так всегда у взрослых. Так будет и у меня.
Дуся пришла в сумерках, забрала миску. Полог за ней опустился, и я слышал, как во дворе кто-то говорит по-украински — тихо, двое, не спорят, а просто говорят. Потом голоса ушли.
Спустя ещё час в палатку вошёл военврач.
Военврач был пожилой, близорукий, в очках на шнурке. Очки слезали с переносицы, он их подправлял средним пальцем. Гимнастёрка на нём сидела мешковато, воротник был расстёгнут на верхнюю пуговицу — единственный за этот день, кто позволил себе расстёгнутый воротник. По петлицам — военврач третьего ранга.
— Соломин, — представился коротко. — Военврач третьего ранга. Ну-с. Показывайте.
Осмотрел руку. Мял пальцы осторожно, по одному. Заглянул в левое ухо, посветил маленьким фонариком, хмыкнул. Потом сел на тот же табурет у зеркала, на котором до него сидел Кузьмин.
— Дня два-три полежите. Если не поплывёте — в полк. Рука заживёт с рубцами, контузия пройдёт. Живучий вы, лейтенант. Крепкий организм. Повезло. — Спасибо, товарищ военврач. — Не за что благодарить. Я тут мало при чём. Это машина вас довезла до ржи, а Дуся довезла до койки. Моё дело — чтобы не плыли.
Он помолчал. Протёр очки краем гимнастёрки.
— Какой сегодня, товарищ военврач? День. — Тридцатое. Понедельник. Воскресенье вы проспали, и правильно сделали. Война, как видите, никуда не делась. — Встал, надел очки, вышел.
Я остался один в палатке — напротив на койке всё так же тихо, ровно дышал красноармеец с перевязанной головой. Слева пустовала койка под простынёй. За стенкой палатки кто-то протопал в сапогах, потом остановился, закурил — я учуял махорочный дым сквозь парусину.
Я разложил в голове, что решил, пока читал письма.
Тане не писать сейчас. Я не знаю, как писать её почерком Алексея, не знаю отсылок, не знаю, какие у них шутки про кота и Настьку Иванову. Напишу позже, когда выучу — по её же письмам выучу. Отцу — короткую записку, как только смогу правой рукой: «Жив, здоров. Пишите. Алексей». Больше ничего, ни детали, ни оправдания.
Клаве не писать вовсе. Если полк пришлёт похоронку на Соколова — она переболеет и пойдёт дальше; если полк не пришлёт, а я просто замолчу, — тоже переболеет и пойдёт. Так чище.
Блокнот Алексея читать до корки. Адреса, телефон, пометки — всё в голову. Карту — в голову. Лётную книжку — в голову: каждый вылет, каждая дата, каждый инструктор по именам.
И ещё. Отчество комэска я теперь знал — Степанович, Виктор Степанович. Это я пропустил. Больше таких не пропущу.
Сел на край койки, положил планшет под подушку. Блокнот взял в левую руку. Открыл на первой странице. Читал, пока буквы не поплыли.
Уснул с блокнотом в ладони.
Два дня меня не трогали. Дуся дважды в день меняла повязку, приносила еду. Правая рука отошла — пальцы стали слушаться, мизинец подтянулся. Левое ухо стало слышать отдельные слова, если говорили справа от меня и не шёпотом. Я лежал, читал блокнот, перечитывал письма, рассматривал карту. Сержант-пехотинец, тот, что нашёл меня во ржи, уже стоял у меня в голове как «Прошкин, сержант, с финской, колено с осколком», хотя имени его я не знал и, наверное, уже не узнаю. Кузьмин больше не приходил.
На второе утро Дуся принесла таз с водой и полотенце. Помогла умыться, придержала таз, пока я тёр лицо здоровой рукой. Я снова прошёл мимо зеркала — уже не останавливался, только скосил глаза. Лицо в зеркале всё то же — молодое, со сходящим ожогом на виске, с не совсем отмытой сажей в корнях. Я ему коротко кивнул, как старому знакомому, которого видишь в третий раз за утро в одном коридоре. Он кивнул в ответ.
Блокнот Алексея я за эти два дня прочитал не раз. Всё запомнить было нельзя — голова ещё гудела, к вечеру буквы плыли, строки расходились. Но главное я себе вбил: Подлесное, Рязанской области, улица, номер дома. Отец — Пётр, кузнец. Мать — Анна Фёдоровна, болеет. Сестра — Танька. Комэска — Беляев, Виктор Степанович. Вот это — не забыть ни при каких. Остальное — телефон аэроклуба, адрес Клавы, инструктора по фамилиям, пометки Алексея в блокноте — пусть лежит под рукой. Буду перечитывать, пока не уляжется. На всё нужно время; две ночи в палатке — это ещё не срок.
Второго июля после полудня за пологом стукнула дверца машины.
- Предыдущая
- 5/50
- Следующая
