Выбери любимый жанр

Горькие сады Киринеи - Vorne Calissa - Страница 11


Изменить размер шрифта:

11

Когда смычок замер, звук не исчез сразу. Он дрожал в воздухе, вибрировал в рёбрах.

Мурат посмотрел на меня. Потом — медленно протянул руку чтобы закрыть пустоту между нами. Я дёрнулся было навстречу и тут же застыдился собственного движения. Опустил глаза в землю.

Он ничего не сказал.

Только взгляд изменился. Стал спокойным, как у человека, который уже слышал этот вопрос тысячу раз и знает, что ответа всё равно не получит.

Он убрал скрипку в футляр. Медленно застегнул молнию. Поставил рядом фонарик и сказал:

— Возвращайся сам.

И ушёл.

Поднял сумку и пошёл в темноту. Я даже не сразу понял, что всё кончилось — так резко стало пусто.

И я поймал себя на мысли: «Позови меня. Или я сам. (Я — не смог.)»

Но я остался. Долго смотрел на свои руки. Ладони были влажные, пальцы подрагивали. Я уставился на траву у стены — тёмную, неподвижную. Ветер не шевелил ни одного листа. Всё стояло. Но внутри меня дрожало.

Позже, за ужином, в доме пахло бараньим жиром и кориандром. Бабушка ковыряла вилкой рис, перебирая чётки под столом. Мать отодвинула стакан чая. Никто не говорил, пока отец не положил ложку на тарелку. Звук металла о фарфор был громче любого слова.

Вечером за столом они говорили уже открыто. Не обо мне — обо «всех таких».

Отец произнёс, глядя в тарелку:

— Слова не кормят. Стихи не строят домов. Пусть пишет — но не рядом с моим сыном.

Фатма-аба вздохнула тяжело, убирая со стола:

— Поэты всегда кончают плохо. Или в тюрьме, или в петле.

Бабушка лениво перебирала чётки, даже не поднимая глаз:

— Любая бумага против власти — это билет в никуда. Сегодня он пишет, завтра его читают. А послезавтра мы все окажемся замешаны.

Я молчал. Жевал медленно, чувствуя, как каждый кусок встаёт поперёк горла. Хотел сказать: «не про него, не про моего», — но язык не слушался.

Отец поставил стакан чая на блюдце с таким стуком, что я вздрогнул. И сказал:

— Турция — не для поэтов.

и сделав паузу:

— А ты — не для иллюзий.

Я кивнул. Горло было сухое, язык прилип к нёбу. Я не сказал ни слова.

Снаружи это выглядело так, что я всё понял и согласился. Но внутри было только одно: «а если всё, что у меня осталось, — это иллюзии?»

В ту ночь я лёг, не раздеваясь. Фонарик и лист бумаги лежали рядом.

Они были близко, но я не касался их — любое прикосновение могло выдать то, что я уже выбрал.

Тогда я держал его ладонь, чувствовал пульс, вдыхая запах кожи. Сегодня под пальцами — гладкая бумага и холодное дерево. Они ничего не отвечают.

Я отвернулся к стене, желая спрятаться и глупо подумал, что если прижмусь щекой сильнее станет легче. Не стало.

Мне всё равно завтра утром придётся встать и сесть за стол, где говорят чужими голосами.

Там, где для сердца нет места.

Примечание к части Мурат исполнял для Ибрагима Чакону из Партиты №2 Баха.

Её называют одной из самых трудных и самых честных вещей для скрипки.
Там нет аккомпанемента, нет оркестра. Только один инструмент. И музыкант остаётся голым перед самим собой.

Когда слушаешь Чакону, каждый новый виток спрашивает:
«Кто ты? Чего стоишь? Где твоя сила?»

И ответить можно только игрой.

Для меня это момент предельной уязвимости.

Мурат играет — и в этот момент за него звучит всё то, что не скажешь дома за столом, что нельзя напечатать в газетах.

Это тут: https://youtu.be/kRctdYJhdzw?si=RMH4kSNi20_xjVPk

V. Имя, которое я не сказал

Они сказали это между делом — как жалуются на жару или обсуждают, что бельё опять не высохло. Буднично, почти лениво, пока одна служанка тёрла окно тряпкой, оставляя разводы, а другая собирала осколки чашки, звеня ими о жестянку для мусора.

— Слышала? Того мальчика взяли. Поэта.

— Какого?

— Ну того, с соседнего. Что к нашему Ибрагиму приходил. Мурат.

— А-а, — протянула она, не поднимая глаз от пола. — Давно пора. Все знали. Только ты одна не знала. Говорят, у него списки нашли. И книжки. Запрещённые.

И они продолжили заниматься своими делами, как ни в чем не бывало.

Снова — шуршание тряпки, звон осколков. Голоса их были ровные, будничные. Ни тревоги, ни радости.

А я стоял на лестнице, в полутени.

Колени дрожали и подгибались, казалось сейчас я сорвусь вниз. Пальцы судорожно цеплялись за перила, ногти скрипнули по дереву.

Я как врос в это место и не знал, куда себя деть. Хотел спрятаться, но некуда было.

В коридоре пахло мятой и моющим средством — мама всегда клала пучки травы в уголки. Запах был такой резкий, что щипало нос.

Хотелось крикнуть — перестаньте. Перестаньте говорить про него так. Про моего Мурата.

Но язык не двигался.

Я не пошёл вниз. Развернулся и поднялся обратно. Ступни липли к мрамору, ладони были мокрые и холодные одновременно. Я держался за перила и боялся, что упаду.

В комнате было пусто.

Я осторожно закрыл дверь — звук защёлки показался слишком громким. Сел на кровать и услышал, как пружины скрипнули. От этого стало хуже — казалось, что я уже сдал кого-то, хотя не сказал ни слова.

На вешалке висел пиджак — тот самый, что утром повесил отец. Он повесил его аккуратно сам.

— На примерку, — сказал. — Всё равно в Лондон. Надо привыкать к ткани.

11
Перейти на страницу:

Вы читаете книгу


Vorne Calissa - Горькие сады Киринеи Горькие сады Киринеи
Мир литературы