Горькие сады Киринеи - Vorne Calissa - Страница 10
- Предыдущая
- 10/16
- Следующая
Я уставился на мох на стене, на трещины в камне, потом заметил муравья, который карабкался вверх и всё время срывался. Думал о том, как неприятно мокнуть, если прислониться к этой стене. Думал о любом пустяке, лишь бы не встречать его глаза.
Мурат сел первым — прямо на плоский камень.
Я опустился рядом, но не вплотную. Слишком боялся — и слишком хотел. Эта пустота вдруг стала ощутимой. Колени предательски дрогнули, пальцы теребили шов на шортах. И внутри было странное: казалось, если сдвинусь хоть на пару сантиметров — что-то оборвётся, а если не сдвинусь — не смогу дышать.
Он заметил.
— Всё в порядке? — спросил он.
Голос у него был мягкий, уверенный и ниже, чем я ожидал. От этих слов у меня пересохло в горле, язык не слушался. Я хотел ответить сразу «да», но губы только неловко шевельнулись, и вышло не то, что я задумал.
— Просто… напряжённо, — наконец выдавил я и слова прилипли к нёбу.
Он кивнул и не стал давить.
Только слегка прищурился, и я понял, что он видит больше, чем я хотел показать.
Мурат поставил сумку рядом, на камень.
Ремень заскрипел, когда он его стянул, и я заметил тёмное пятно на ткани — было видно сумку носили слишком долго и слишком близко к телу.
Он расстегнул её и достал несколько листов. Бумага была мятая, с заломами, похоже её держали во влажных ладонях или таскали под дождём. В одном углу чернила расплылись синими пятнами.
Я уже протянул руку, но он не отдал. Держал на коленях, прижав пальцами, решая, стоит ли делиться или лучше спрятать обратно.
А потом он вытащил обшарпанный футляр. Дерево на нём выцвело, края потемнели от времени. Когда он поставил его себе на колени, воздух вокруг сразу наполнился запахом — канифоль, влажное дерево, пот, табак.
Я сразу понял: скрипка.
Он не смотрел на меня, лишь сидел, обняв футляр руками, как что-то живое. Было ощущение, что любое движение может всё разорвать.
Я не знал, что сказать. У меня пересохло во рту, и пальцы машинально тёрли колено.
Он тоже молчал.
Наконец он достал из сумки ещё один лист, такой же мятый, с загнутым краем, похоже вырванный в спешке из тетради. Развернул его так медленно и осторожно, что, казалось, что бумага могла рассыпаться от одного лишнего движения.
И протянул мне.
— Я написал сегодня, — сказал он негромко. — Не уверен, что это чего-то стоит. Но ты… скажи.
Бумага была тёплая и немного влажная от его рук. Я почувствовал запах чернил, сухой след табака — она пахла им. Я взял её двумя пальцами, боясь смять, и взгляд сначала цеплялся за отдельные буквы, потом за строчки, пока текст не потянул за собой, как вода, в которой перестаёшь сопротивляться.
Там не было украшений. Ни метафор, ни завуалированных красивостей. Только слова.
«Пока ты молчишь — они слышат «да».
Пока смотришь в пол — они записывают покорность.
Отводишь глаза — подписал их бумагу.
Скажи хотя бы «нет». Это тоже слово.»
Слова были жёсткие.
Это было не литературой. Это было обнажённым телом без кожи. И они били в рёбра, а я чувствовал, как грудная клетка становится тесной, хотелось спрятаться.
Я поднял глаза. Мурат смотрел прямо.
Не мигал, не отводил взгляд, проверяя — выдержу ли я это.
— Ты не боишься? — выдавил я.
Он откинулся назад, упёрся ладонями в камень. Посмотрел в тёмное небо, в котором не было ни звёзд, ни облаков — только глухая пустота.
— Бояться — это роскошь, — сказал он. — А я не могу себе её позволить.
Я не понял сразу.
— Почему?
И тут же стало стыдно за этот вопрос, я же попросил его объяснить очевидное.
Он повернулся ко мне, глаза блеснули. Говорил тихо, без упрёка:
— Потому что у меня нет квартиры в Лондоне. Нет адвоката в семье. Нет диплома, который откроет мне границы. Если меня выгонят — это конец. Если посадят — я исчезну. Если убьют — никто не узнает. Я — это то, что я пишу. Забери это — и ничего не останется. Только тень.
Я не ответил.
Сложил лист и аккуратно убрал в карман, казалось, что он мог рассыпаться от лишнего прикосновения.
Мы сидели молча. Мурат отвёл взгляд, поставил сумку между ног и достал скрипку из футляра. Дерево было выцветшее, потемневшее, со следами чужих рук и лет. Он сразу сел по-другому, выпрямился. Плечо поднялось, смычок лёг в пальцы.
Он обнял её настолько привычно, что вдруг кольнуло: дерево знает его ближе, чем я. Оно чувствует его целиком, а я только смотрел.
Один вдох.
И начал играть.
Струна заговорила сразу: густо, низко. Звук ложился на кожу, шёл вдоль ключиц, опускался в живот. Сначала он был резким, потом мягче. Затем опять. Я закрыл глаза.
Музыка шла из того же места, откуда приходят слова, которые нельзя произнести.
Она обнимала и давила, поднималась, как волна. Я слушал всем телом: грудной клеткой, да даже ладонями, сжатыми на коленях. Казалось, если я двинусь — струна оборвётся.
И вдруг мелькнула мысль, которую я сам испугался: если музыка — это правда, то моя правда сейчас — он.
Мурат не играл для того, чтобы понравиться. Он говорил сквозь дерево и конский волос. И это напоминало мне одновременно и молитву и вызов.
Я чувствовал, что он спорит не только со струной, а со всем, что давило на нас дома. С фамилией, с молчанием за ужинами и словами отца. Я не знал названия того, что он играл, но внутри звучало: «Это из тех вещей, которые играют, когда хотят, чтобы мир хоть на секунду стал честным».
- Предыдущая
- 10/16
- Следующая