Выбери любимый жанр

Три эссе. Об усталости. О джукбоксе. Об удачном дне - Хандке Петер - Страница 4


Изменить размер шрифта:

4

Опыт иной усталости пришел потом, с поденщиной студенческих лет. Работа начиналась с раннего утра: в течение нескольких недель перед Рождеством и Пасхой я вставал в четыре, к первому трамваю; не умывшись, справлял малую нужду прямо в комнате в пустую банку из-под джема, чтобы не разбудить хозяев, и полдня проводил под самой крышей универмага, при искусственном освещении, в отделе доставки. Я рвал старую картонную тару и нарезал ее на большие прямоугольники — вкладыши для новых коробок, собиравшихся тут же на конвейере (занятие, которое, как когда-то дома, когда я пилил и колол дрова, даже шло мне на пользу, освобождало мысли, хотя, из-за монотонного ритма, и не полностью). Новая усталость подступала, когда после смены мы выходили на улицу и каждый отправлялся своей дорогой. Один на один с усталостью, щурясь, в пыльных очках, с грязным воротничком, я в ином свете видел знакомые улицы. Я больше не воспринимал себя единым целым с прохожими, спешившими в магазины, на вокзал, в кинотеатр, в университет. Хотя я бодро шагал среди них, испытывая усталость, но не ощущая сонливости, не замыкаясь в себе, я чувствовал себя выброшенным из их общества, и это было жуткое чувство; я единственный двигался в направлении, противоположном всем, — вплоть до полной потерянности. В послеполуденных аудиториях, куда я входил как в запретные зоны, я обнаруживал в себе еще меньше сил, чем раньше, слушать заведенные, как шарманка, речи. То, что там говорилось, не предназначалось для меня, едва тянувшего даже на вольного слушателя. День за днем я все сильнее прикипал к группкам утомленных сменщиков на чердаке универмага, и сейчас, воскрешая ту картину, я осознаю, что уже тогда, очень рано, лет в девятнадцать-двадцать, задолго до того, как всерьез начал писать, я перестал чувствовать себя студентом среди студентов, и это было не приятное, а скорее тревожное чувство.

Ты не заметил, что рисуешь, в несколько романтичной манере, картины усталости лишь ремесленников и поденщиков, и никогда — горожан, ни богатых, ни бедных?

Я как раз никогда не замечал той выразительной усталости у горожан.

И даже не можешь хотя бы представить?

Нет. Мне кажется, усталость им несвойственна; они презирают ее как проявление дурного тона вроде хождения босиком. Они не в состоянии явить собой картину усталости, ведь их занятия с ней не связаны. В лучшем случае перед кончиной они могут продемонстрировать смертельную усталость, как, вероятно, все мы. И так же слабо я могу представить усталость богатого или могущественного человека, за исключением, может быть, отрекшихся от престола, как царь Эдип и король Лир. Еще ни разу не видел я, чтобы после рабочего дня из проходных современных, полностью автоматизированных заводов выходили усталые рабочие, но всегда — люди с властной осанкой, победоносными минами и огромными, но мягкими, как у младенцев, руками, те, что тотчас найдут применение своей не слишком проворной хватке в ближайшем игровом автомате. (Я знаю, что́ ты ответишь: «Тебе тоже следовало бы, прежде чем говорить подобное, по-настоящему устать, чтобы соблюсти меру». Но я должен иногда быть несправедливым, мне даже этого хочется. И кроме того, предаваясь, в соответствии со своим планом, описанию картин, я выдохся до предела.) Усталость, соизмеримую с усталостью поденщика, я познал, когда наконец — это была моя единственная возможность — с головой ушел в писательство. Потом, когда я снова вышел на городские улицы, я ощутил себя чужим в этом многолюдье. Но посетившее меня чувство было совсем другим: быть непричастным обычной повседневности больше для меня ничего не значило; это даже вселило в меня, близкого в творческой усталости к истощению, отрадное чувство: не общество было недоступно для меня, а я для него. Какое мне дело до ваших увеселений, празднеств, объятий — у меня были деревья, трава, экран кинотеатра, на котором ко мне одному было обращено непроницаемое лицо Роберта Митчема[3]; джукбокс, из которого Боб Дилан для меня одного пел «Sad-Eyed Lady of the Lowlands» или Рэй Дэвис[4] — свою и мою песню «I’m Not Like Everybody Else».

Но разве усталостям такого рода не грозила опасность переродиться в гордыню?

Грозила. Я постоянно ловил себя на холодном, мизантропическом высокомерии или, еще хуже, на снисходительном сострадании к солидным профессиям, которые не доведут до такой царственной усталости, как моя. В часы после писательских трудов я был неприкасаемым — в моем собственном смысле, так сказать, на троне, хотя трон этот мог стоять в самой дальней каморке. «Не прикасайся ко мне!»[5] И если к усталому гордецу все-таки прикасались, тот делал вид, будто ничего и не было. Усталость как открытость, как воплощение желания принимать прикосновения и самому прикасаться к кому-то я пережил значительно позже. Это происходило так же редко, как случаются в жизни по-настоящему большие события, и давно уже со мной не случалось, как будто это возможно лишь в определенную эпоху человеческого существования и повторяется только при исключительных обстоятельствах — война, природная катастрофа или иные тяжелые времена. Те несколько раз, когда мне — какой глагол тут более уместен? «посчастливилось»? «повезло»? — ощутить ту усталость, я действительно пребывал в бедственном положении и встречал тогда на свое счастье другого человека, тоже переживавшего нелегкие времена. И этим человеком всегда была женщина. Но одних только тяжелых времен было недостаточно; нужно было еще, чтобы нас связала особая эротическая усталость, преодоленное горе. Кажется, так заведено, что, прежде чем мужчина и женщина на короткое время станут идеальной парой, они должны пройти долгий тягостный путь, встретиться в месте, чужом для обоих, как можно более далеком от родины или только кажущемся родиной, и непременно преодолеть общую опасность или затяжные неурядицы во вражеской стране, а может быть и своей. Потом оказывается, что в убежище усталость мало-помалу вверяет обоих друг другу с естественностью и глубиной, которые не идут в сравнение ни с каким союзом, даже любовным. «Вроде причастия хлебом и вином», — как выразился друг. Описывая подобное единение в усталости, можно вспомнить строку стихотворения: «Слова любви — но каждое смеялось». — которая передает суть состояния, когда двое живут «душа в душу», даже если их окружает молчание. Или просто перефразировать то, что в фильме Альфреда Хичкока[6] нашептывает захмелевшая Ингрид Бергман, обнимая (пока еще) довольно отстраненного, очень усталого Кэри Гранта: «Усталый мужчина и пьяная женщина — прекрасная пара!» Или слышать фразу «с тобой» как одно слово, вроде испанского «contigo»… Или вместо «ты меня умаял» — «я с тобой умаялся». Пережив этот редкий опыт, я представляю себе Дон Жуана уже не как соблазнителя, а как приходящего всякий раз в нужное время к уставшей женщине уставшего, вечно уставшего героя, в объятия которого падает каждая, но ни одна не затоскует о нем по окончании мистерии эротической усталости; ведь то, что произошло с двумя уставшими людьми, останется с ними навсегда, на всю жизнь: ничто не оказало такого сильного влияния на этих двоих, как тот случай, когда их словно впечатали друг в друга, и ни одному не нужны повторные встречи, они даже страшатся их. Только вот что: как Дон Жуан создает всякий раз новую, так чудесно выматывающую обоих усталость? Не просто одна или две, а тысяча и три[7] одновременности врезаются на всю жизнь в тактильную память тончайшими изгибами тела, порывами, искренними, без обмана, без просчитанных ходов — раз за разом? Мы-то после столь редкостных экстазов усталости были потеряны для простых телесных радостей и плотской суеты.

4
Перейти на страницу:
Мир литературы