Feel Good. Книга для хорошего самочувствия - Гунциг Томас - Страница 24
- Предыдущая
- 24/56
- Следующая
— Ну вот, извините меня, я немного нервничаю, мне очень жаль… Но я правда очень рад, что вы пришли! Я вам уже сказал в письме, я думаю, из вашей истории может получиться отличная книга: как можно дойти до похищения ребенка, каковы мотивы, особенно когда вы женщина? Я написал бы что-то вроде вашего портрета. Вы расскажете мне свою жизнь, и я ее запишу, понимаете?
Алиса отпила кофе, слабого на ее вкус.
— Да, я понимаю. Но я не согласна. Мы не будем этого делать.
Она увидела, как Том сглотнул слюну.
— Да, но… Все будет анонимно… Я обещаю вам, никто не узнает, что это вы… Просто я думаю, что это в самом деле очень хороший материал…
— Нет. Мы не будем этого делать. Мы поступим иначе.
У Тома был совершенно потерянный вид.
— Мне очень жаль. Я не понимаю. Что вы хотите сделать?
Алиса посмотрела ему прямо в глаза и после долгой паузы сказала:
— Мы совершим налет. Но налет без насилия, без оружия, без заложников и без жертв.
Такой ловкий налет, что никто и не поймет, что это был налет, а не поймет никто, потому что мы ничего не украдем. Ничего не украдем, однако кое-что возьмем, что нам не принадлежит, и это кое-что изменит нашу жизнь раз и навсегда.
2. Азы ремесла
Том не ожидал ничего подобного.
Никак не ожидал.
Вчера, когда Радикал написал ему и согласился встретиться, его это одновременно возбудило и до жути напугало. Возбудило, потому что он нутром чуял, что из этой истории, «основанной на реальных событиях», может получиться отличная книга, возможно, та самая книга, которую он давно мечтал написать и которая откроет перед ним, он был в этом уверен, двери популярных теле- и радиопередач. Истории о похищенных или убитых детях всегда привлекают внимание. В этих историях, по его представлению, было что-то, забирающееся глубоко в табу цивилизации, а забираться в табу, ворошить то, что ворошить нельзя, поднимать на поверхность густую тину со дна души — для этого ведь и нужен роман. Да и вообще, начиная с «Медеи» Еврипида всем известно, что, если затронуть тему детей, книга «пойдет». Вот почему Том был возбужден.
Но он был еще и до жути напуган! Всю ночь он представлял себе, на что может быть похож этот Радикал, и в его воображении мало-помалу сложился образ мужчины, готового на все, крутого из крутых, прошедшего тысячи адских испытаний и помеченного каленым железом суровой жизни, наголо обритого и с лицом, вероятно, покрытым шрамами, напоминанием о потасовках в барах и побоищах в тюремных камерах. Том был напуган возможным вторжением насилия в свою жизнь. К насилию он не привык, никогда не дрался, да и не ссорился ни с кем всерьез, и видеть насилие даже на экране физически не мог; он вообще ненавидел конфликты до такой степени, что, как правило, был неспособен сказать «нет», даже если с кем-то в чем-то не соглашался. В какой-то момент страх пересилил, и он задумался, стоило ли принимать у себя, в своей квартире, заведомого похитителя детей и не станет ли он невольным сообщником. Страх стал еще сильнее, когда он пришел к выводу, что да, это будет пособничество. Его арестуют. Поведут в наручниках к полицейскому фургону, рано утром, под ошеломленными взглядами соседей (может быть, кто-нибудь из них снимет сцену на телефон и выложит в Фейсбуке). Будут судить, и он уже видел себя, выслушивающего стоя, с опущенной головой, приговор судьи. Он представил себе реакцию Полины, дочери и этого засранца-хирурга, который будет утешать его жену, говоря ей, что она правильно сделала, уйдя от такого недотепы, как Том Петерман, а может, еще подключится учитель тай-чи и заставит Полину дышать животом, чтобы «освободиться от чувства вины» за многолетнее сожительство с человеком, дошедшим в своей безбашенности до соучастия в похищении ребенка.
Под утро страх Тома перерос в панику. Весь дрожа, сглатывая ком в горле и чуть не плача, он взял компьютер, написал Радикалу, что отказывается от замысла «по причинам личного характера» (он нашел формулировку «причины личного характера» идеальной для такого случая), и уже поднес палец к клавише «отправить», но, не успев нажать, в силу одной из диковинных хитростей человеческого разума, вдруг подумал о своей жизни. Обо всей своей жизни. О своей Жизни с большой буквы: об отце, который всегда считал его неудачным ребенком и успел увидеть, как из него вырос взрослый неудачник. О матери, которая всегда считала его гением, но с годами начала всерьез в этом сомневаться. Он подумал о Шарлотте, которую любил так, что и сейчас, тридцать лет спустя, воспоминания о ней жгли ему грудь, подумал о Полине, которая любила его, а он никогда толком не знал, что с ней делать. Он подумал о своем горячем желании стать признанным писателем, о том, как он верил, что станет им, как терпеливо ждал, что все это придет — признание, слава, читатели, — и состарился, а это так и не пришло. Никогда. Он подумал обо всех книгах, которые написал, обо всех часах, которые провел, сгорбившись над клавиатурой, отрабатывая фразы и сюжеты, и о том, что все эти книги каждый раз были ведерками песка, высыпанными в пустыню: напрасным трудом, который не изменит ни читателей, ни тем более мир. Его Жизнь с большой буквы не удалась. Это не была ни драма, ни трагедия… она просто не удалась. Не удалась, потому что он чего-то хотел всю свою жизнь, шел на жертвы, во многом себе отказывал, искренне верил, был терпелив, но так ничего и не получил взамен. Ничего. Только четыре стены бедной квартирки, кухня в которой мало-помалу покрывалась пятнами сырости.
Отказать Радикалу означало признать раз и навсегда, что все потеряно.
Том не отправил письмо.
Он стер его.
И, сам удивившись этому неожиданному проявлению силы характера, словно чтобы подчеркнуть бесповоротность своего жеста, стукнул кулаком по столу.
В тот момент он был невероятно горд собой. Он чувствовал, что раз в кои-то веки, может быть, впервые взял жизнь в свои руки: это были не психологи, направившие его на вспомогательное обучение, не Полина, выбравшая его в спутники жизни, не критики, не жюри премий, не читатели, пренебрегавшие его книгами, нет! На этот раз он, он, он сам решил свою судьбу! Но время шло, встреча приближалась, и энтузиазм снова сменился тревогой, тревога переросла в страх, а страх в панику. Он начал новое письмо, опять стер его, потом написал еще раз и тут посмотрел на часы: в любом случае было уже поздно.
И Радикал позвонил в его квартиру, и, открыв дверь, он обнаружил, что Радикал — женщина.
Удивлению его не было границ. Понимание, что он целиком и полностью ошибся в Радикале, вызвало короткое, но унизительное сомнение в своей писательской фантазии, зато он вздохнул с облегчением, увидев, что эта женщина, которую звали Алиса, была на вид абсолютно нормальна и безобидна.
Алисе было лет пятьдесят, может, чуть меньше, и он нашел ее очень красивой. У нее был усталый вид, такое лицо, словно она много плакала и мало спала, напряженное выражение, выдававшее мучивший ее в последние дни стресс, но за усталостью, за припухшими глазами, за пометами тревог ее красота не сдавалась, как цветы за колючим кустарником, и Том почувствовал, что краснеет.
А покраснев, сразу подумал, что Алиса видит, как он покраснел.
Подумав, что Алиса это видит, он покраснел еще сильнее и, чтобы попытаться успокоиться, ушел в кухню варить кофе. Когда он вернулся, Алиса сидела за обеденным столом. Рядом с ней в переноске, спокойный, царственно равнодушный, крепко спал младенец.
— Как ее зовут? — спросил Том.
— Не знаю, я назвала ее Агатой.
Том тоже сел. Разливая свежесваренный кофе, он обнаружил, что его рука дрожит, и рассердился на себя за чрезмерную впечатлительность. Глубоко вздохнув, он заговорил:
— Ну вот, извините меня, я немного нервничаю, мне очень жаль… Но я правда очень рад, что вы пришли! Я вам уже сказал в письме, я думаю, из вашей истории может получиться отличная книга: как можно дойти до похищения ребенка, каковы мотивы, особенно когда вы женщина? Я написал бы что-то вроде вашего портрета. Вы расскажете мне свою жизнь, и я ее запишу, понимаете?
- Предыдущая
- 24/56
- Следующая