Развод - Таубес Сьюзен - Страница 15
- Предыдущая
- 15/60
- Следующая
— А чего ты ждала? — улыбается он, и оба осознают, что им это снится. Ей все равно, это ее единственный шанс. Они летят высоко над городом.
Стоит день, пахнет снегом, зимнее небо, словно давным-давно. На скованной льдом реке дети катаются на коньках. Софи видит чистые яркие краски их шарфов и вязаных шапок. Софи и Айван взмывают ввысь, в безоблачно-синее небо. Он метит прямо на солнце. Ослепленная, она ищет его губы — еще хотя бы раз. Но и она осознала, что все стало бессмысленным.
— …пока сон не закончился, хочу успеть сказать тебе, что уже еду. Лечу. «Люфтганзой», «Эйр Франс», «Исландскими авиалиниями»…
В аэропорт Айдлуайлд[30] она прибыла рано утром. Самолет вылетал вовремя. С единственным чемоданом она быстро прошла таможню. Полусонная: так лучше. Софи направлялась к выходу, когда ей вдруг показалось, что она мельком заметила у самых дверей Айвана, он в белых штанах, знакомая полосатая футболка поло обтягивает широкие плечи, Софи мельком заметила длинный торс, угрюмый рот, тяжелый подбородок. С невозмутимым видом — хоть руки оттягивал чемодан и шесть бутылок виски из дьюти-фри, а нетерпение ее росло — она шагала вперед, глядя прямо перед собой. И лишь пройдя в двери, медленно повернула голову и взглянула на него. Это не Айван. Грубая подделка, с беспокойством заметила Софи; сходство самое общее. Софи огляделась, но в зале его не нашла. Толпа редела; встретили последних пассажиров. Он не придет, эта мысль оглушала ее с каждой секундой; Софи не выйдет из стеклянных дверей, не доберется до Манхэттена. Она не приехала. Другая женщина ожидает в зале прилета, сжимая в руках паспорт и таможенную декларацию, — что, если они не узнали друг друга? Софи опять огляделась. Молодой человек в футболке поло по-прежнему стоял у дверей, прислонившись к стене. Это не Айван. Не может быть, чтобы ее так подвела память. Да и судя по его позе и выражению лица, он никого не ждал. Стоял себе, плечистый, невозмутимый, таращился в пустоту; Софи собиралась было шагнуть к нему, как вдруг ее обняли сзади. Айван окликнул ее. Она повернулась в его объятиях, посмотрела ему в лицо.
— Ты здесь. Ты правда приехала. — Он обнял ее. — Как ты себя чувствуешь?
— Как будто еще не совсем здесь. — Софи слабо рассмеялась и с изумлением уставилась на него. — Это и правда ты, — повторяла она бездумно.
— Я видел, как приземлился твой самолет, — сообщил Айван. — Я здесь с трех часов ночи, на наблюдательной вышке; не мог уснуть. Смотрел, как улетают первые самолеты: так красиво. Я думал, ты прилетишь раньше, — сам не знаю почему. Ждал тебя с нетерпением. И не верил, что ты приедешь.
Так странно было сидеть рядом с ним в большой черной машине, мчащейся по извилистым автострадам, мимо супермаркетов и кирпичных башен. Она впервые видела Айвана в темном костюме. Айван сказал, что машину взял у бабушки и приехал из самого Провиденса[31]. Время от времени они переглядывались с улыбкой. Взгляд его смягчился, краешки губ бесконечно стремились вверх. Собственное лицо казалось Софи хрупкой маской из папье-маше, под которой ее глаза нет-нет и скользнут украдкой с линии горизонта на руки Айвана на руле. Всё это так странно. Было бы куда проще, если бы можно было доставить ее в ящике. Разумеется, ей в это не верилось. Ей нужно что-то ему сообщить. Но в машине она не могла, тем более после того, как он сказал: «Я тебя похищаю». Не смогла и когда они вышли из машины, постояли недолго на тротуаре Манхэттена (сбоку в тумане маячил джерсийский берег). В лифте, в объятиях Айвана, она и вовсе лишилась дара речи.
В его комнате вид знакомых предметов наполнил ее такой радостью, что она вдруг почувствовала себя совсем дома, живой, бодрой. Даже если я здесь по ошибке, подумала Софи. Особенно если я здесь по ошибке…
Она увидела, как он идет к ней, обнаженный.
— Я пыталась тебе писать.
— Знаю, — он расстегнул на ней блузку. — Знаю.
Они удивленно улыбнулись друг другу, легли.
— Ты придумал меня, — пошутила она среди ночи.
— Нет, это ты придумала меня, — откликнулся он с печалью в голосе, от которой она онемела.
— По приезде всё и всегда кажется ненастоящим, — успокоил он и включил свет. — Angst, — добавил он, вглядевшись в ее лицо. В его устах немецкий звучал забавно. — Ты можешь мне рассказать. Было бы неестественно, если бы мы все время были счастливы. Ты грустишь, потому что приехала? Из-за Эзры?
Она покачала головой, выдавила улыбку.
— Какие ты еще знаешь немецкие слова?
— Geist. Blitzkrieg. Heldentenor. Liebestod. Lebensraum. Sauerkraut. Blut und Boden. Ewig Weibliches. Weltschmerz. Kaputt. Angst[32]. Мы сварим кофе и почитаем. Так ты мне не скажешь?
— Всё пройдет, — ответила она. — Пойду приму душ.
— Держи. — Он укутал ее в большое белое полотенце, обнял. — Не решаюсь тебя отпустить. Обещай, что не исчезнешь.
Она плачет под душем, она никогда еще так не обнажалась. Неужели она и правда собиралась сказать ему в аэропорту? Сказать что? Что она не та женщина, которая писала из Парижа? Что она умерла? Сошла с ума? Просто она хотела бы приехать в лучшей форме. Но стоит ей вспомнить былые свои ипостаси — какой она была до Эзры, с Эзрой, даже недавно, в Париже, — и она ужасается собственной фальши и иллюзорности, множеству глупых затей; правда в том, что она никогда еще не была настолько собой, как сейчас, завернувшись полотенце Айвана. Но до чего же страшно так обнажиться, отказаться от всякой индивидуальности, от старых покровов, плащей — пусть даже неношеных, — сожженных подчистую. Подобную наготу, понимает Софи, уже не прикрыть одеждой.
— Мне приснилось, будто ты лишил меня невинности, — произносит она, улыбаясь во сне.
— И что ты теперь будешь делать? — интересуется он. — Ты уже решила, как поступишь с Эзрой и детьми? Может, я и не тот человек, с кем ты готова это обсуждать… — вопрошает его голос в темноте.
На улице темно, идет снег; обнаженные под одеялом, январь другого года…
Софи лежит, не шевелясь, и размышляет о том, как, в общем-то, странно видеть его вне нее, смотреть, как он ходит по комнате, ее любовник — и все-таки незнакомец, который ей приснился; странно, приятно, нелепо, мило и беззаконно проснуться утром определенного дня под уличный гул, смотреть на баки с водой и сажу на подоконнике, и его голова на соседней подушке.
Но последние их часы не подлежат описанию — ощущение тяжести его тела, опустившегося на матрас, тот неуместно кренится, когда Айван в последний раз садится подле нее. Свежесть зимы в рукаве его пальто, снег, свежеочищенные апельсины, быть может, последнее ее ощущение. Аромат специй из другого мира в его рукаве, его прохладная ладонь на ее горле.
Он пожимает плечами, поднимается, курит.
— Было. — Он стоит в темноте у окна. — Было, что было.
— Что было? — хочет она спросить, но едва может шептать.
Он садится на подоконник, курит, наблюдает рассвет.
— Продолжай. — Лицо его темное в ослепительном свете. — Ты рассказывала мне свой сон.
— Я же тебе говорила. Я сидела в кресле самолета, пристегнувшись ремнем. И мне показалось, что двигатели заглохли. Потом вдруг падение, бесконечное, как кадр из фильма, такое чувство бывает, когда принимаешь снотворное — все замирает, правда замирает, а огни горят.
— Это к добру. Смерть всего лишь… — Голос его осекается.
— Что? Смерть — всего лишь дурной наркотрип? Ты это хочешь сказать? Последняя часть сна очень смешная. Место действия поменялось, все очень ясно. Дело было на площади в Праге: женщины выбивали ковры, висящие на оградах, император отправил слугу дать евреям фамилии, все пели, как в оперетте: я поняла, что дело и правда происходит на сцене. Пыль от ковров заполнила площадь, женщины всё пели страстными сопрано. Я услышала, как глашатай выкликает фамилию «Штаубман», и сразу поняла: это я.
- Предыдущая
- 15/60
- Следующая
