Лекарь Империи 19 (СИ) - Карелин Сергей Витальевич - Страница 36
- Предыдущая
- 36/55
- Следующая
Денис Грач, человек с отключённым эмпатическим режимом, тряс рукой.
Вероника.
Я повернул голову. Медленно, с усилием, потому что шейные мышцы отзывались болью на каждый градус поворота. Нашёл её.
Она сидела на стуле у изголовья, согнувшись пополам, и лицо закрывала обеими руками. Плечи тряслись. Между пальцами текли слёзы. Они капали на зелёную ткань хирургического халата, оставляя тёмные пятна. Она плакала молча, тем страшным, беззвучным плачем, приходящим, когда голос уже сорван и горло не способно издать ни единого звука.
Мне нужно было до неё дотянуться.
Я поднял левую руку. Медленно. Каждый сантиметр давался с мучительным усилием. Мышцы работали на двадцати процентах мощности, суставы скрипели, и ладонь весила, казалось, килограммов пятнадцать. Но она поднялась с простыни и упала на колено Вероники.
Она вздрогнула.
Отняла руки от лица. Посмотрела вниз, на мою ладонь, лежащую на её колене. Потом подняла глаза и увидела мой взгляд.
Несколько секунд она смотрела на меня, не веря. Потом схватила мою руку обеими своими и прижала к мокрой, соленой от слез щеке. И я почувствовал тепло живой кожи на моих пальцах. Впервые за сутки. Тактильный сигнал, прошедший от рецепторов кожи по задним столбам спинного мозга в теменную долю от которого у меня в груди что-то болезненно и радостно сжалось.
Но трубка. Проклятая интубационная трубка в горле. Я не мог говорить, не мог сказать ей ни слова, и каждая попытка выдохнуть мимо аппарата заканчивалась кашлем и воем монитора.
Я поднял правую руку. Она слушалась хуже левой, пальцы двигались через один и указал ей на горло. На трубку. Ткнул пальцем в пластик, торчащий изо рта, и посмотрел на Тарасова.
Глеб понял мгновенно.
— Семён! — рявкнул он, и голос его вернулся, окреп, набрал привычную командную жёсткость. — Сдувай манжету! Экстубируем! Он дышит сам, сатурация девяносто четыре, дыхательный паттерн адекватный, рефлексы восстановлены. Убираем трубку!
Семён возник рядом с койкой. Бледный, с тёмными кругами под глазами, но руки двигались точно. Полгода под моим руководством научили его главному: работать, когда внутри всё трясётся. Шприц присоединился к порту манжеты, поршень пошёл назад, давление в манжете упало, и трубка ослабла в трахее.
— На счёт три, — сказал Тарасов, берясь за проксимальный конец трубки. — Илья Григорьевич, выдохните по команде, насколько сможете. Раз. Два. Три.
Выдох. Тарасов потянул. Трубка пошла вверх по трахее, и ощущение было, мягко говоря, омерзительным: жёсткий пластик проехал по воспалённой слизистой, по голосовым связкам, отёкшим от суточного давления, через ротоглотку, и вышел наружу с влажным, противным чавканьем.
Кашель ударил немедленно. Надсадный, раздирающий, выворачивающий наизнанку. Я согнулся на койке, мышцы пресса отозвались судорогой, рёбра заныли, и в глазах потемнело от натуги.
Семён подставил лоток. Тарасов поддерживал меня за плечо. Кто-то сунул мне под нос кислородную маску.
Кашель утих. Я сделал первый самостоятельный вдох.
Хриплый, рваный, болезненный воздух прошёл по саднящему горлу, по связкам, мимо которых только что протащили пластиковую трубу, и заполнил лёгкие. Сам. Без аппарата, без механического ритма. Моя собственная диафрагма сократилась, мои рёбра разошлись и лёгкие расправились.
Я дышал.
Второй вдох оказался легче. Третий, ещё легче. К четвёртому дыхательный центр перехватил управление и перешёл на автоматический режим, и мне больше не приходилось думать о каждом вдохе.
Я повернул голову к Веронике. Она сидела рядом, вцепившись в мою левую руку, и по её лицу текли слёзы. Теперь уже не беззвучные, а с тихими, короткими всхлипами, которые она давила, прикусив губу.
Рот открылся. Связки, отёкшие и воспалённые, отозвались болью. Голос вышел чужим. Хриплым, сиплым, севшим на два тона ниже обычного, похожим на голос человека, три дня подряд кричавшего на стадионе.
— Ника… — сказал я, и слово это стоило мне больше усилий, чем полуторачасовая резекция кишечника. — Я же обещал… что всё будет хорошо.
Она всхлипнула. Громко, в голос, не сдерживаясь, и прижала мою ладонь к губам. Кольцо с бриллиантом на её безымянном пальце упёрлось мне в костяшку. Я подумал, что сначала она была невестой в ресторане, днём фельдшером на поле боя, ночью спасателем в палате, а сейчас просто женщиной, которая плачет, потому что мужчина, которого она любит, открыл глаза.
Я перевёл взгляд.
Грач стоял у монитора в прежней позе, с прежним выражением. Серебряный медленно отлеплялся от стены, выпрямляясь с видимым усилием. Два гения имперского масштаба, два упрямца, которые полчаса назад чуть не убили меня перетягиванием каната. Они стояли рядом, и между ними не было прежней электрической враждебности. Была только усталость. Совместная, общая, разделённая усталость людей, вместе вытащивших тяжёлого пациента.
— А вы двое… — прохрипел я и попытался улыбнуться, хотя мимические мышцы слушались через раз, и улыбка, вероятно, вышла кривой. — Если ещё раз… будете ссориться… над моей койкой…
Я помедлил. Набрал воздуха. Голос был отвратительным, но слова выходили.
— … уволю обоих.
Грач повернулся. Посмотрел на меня. На его лице не дрогнул ни один мускул. Потом он медленно, едва заметно кивнул и вернулся к монитору.
Серебряный позволил себе короткий, почти незаметный выдох через нос. Не улыбку. Магистры Канцелярии не улыбаются в палатах. Но выдох, означавший: «Он в сознании, он шутит, пациент будет жить».
Фырк.
Я опустил глаза вниз, к изножью кровати.
Бурундук лежал на простыне, у самого края. Распластался, раскинув обгоревшие крылья, и лапки его были вытянуты в стороны. Глаза закрыты. Хвост, обычно бьющий по воздуху со свистом, лежал тряпкой. По правому боку по-прежнему чернела подпалина, и шерсть на ней скрутилась жёсткими колечками.
Он дышал. Медленно, тяжело, с тем едва слышным присвистом в ноздрях, который бывает у маленьких животных на грани истощения.
Трёхсотлетний дух-бурундук, саркастичный, несносный, единственный в мире. Он отдал всё. Дважды прошёл через ледник, в котором боялся остаться навсегда. Дважды вытащил двуногого. И вырубился.
Спи, пушистый. Ты заслужил.
Я перевёл взгляд на палату.
Зиновьева сидела на полу, привалившись спиной к ножке мониторного стола. Колени подтянуты к груди, голова опущена, и из-под растрепавшейся косы виднелось бледное лицо с закрытыми глазами. Халат измят, на рукаве засохшее бурое пятно от крови Ордынской. Пальцы Зиновьевой, обычно цепкие и быстрые, лежали на коленях расслабленные, пустые.
Но губы её были сжаты. В полуобмороке на полу, истощённая до дна, она всё равно сжимала губы. Контроль не отпускал её до конца. И на этих сжатых губах лежала тень облегчения.
Рядом с ней стоял Семён. В его глазах стояло выражение, которого я прежде у него не видел.
Он повзрослел. За эти двое суток Семён Величко постарел лет на десять. Ушёл краснеющий ординатор, который боялся высказаться при старших коллегах. Остался лекарь, поднявший на ноги Зиновьеву, потерявший сознание на кафеле и вставший обратно.
Ордынская лежала на соседней кушетке, которую кто-то подкатил к стене. Лежала на боку, свернувшись, подтянув колени. Лицо её было белым, с засохшими полосками крови от носа до подбородка, и тёмные круги под закрытыми глазами занимали половину щёк.
Тонкие пальцы, отдавшие последние крохи биокинетики, чтобы расширить коридор, были сложены перед грудью, словно она молилась во сне. На губах Лены, сухих и растрескавшихся, лежала улыбка. Маленькая, измученная, но настоящая.
Я лежал на койке, смотрел на своих людей и чувствовал, как по щеке катится что-то горячее и мокрое. Боль тут была ни при чём. Саднящее горло, ломота в мышцах, зашкаливающее давление, всё это отступило на задний план. Слёзы текли от другого.
Они это сделали. Фельдшеры, хирург, диагност, биокинетичка-первогодка, старый фельдшер с напёрстком Искры и летающая белка. Против средневекового яда, алхимического катализатора и ментального ледника. Без протоколов, без учебников, без инструкций. На одном упрямстве, на одной любви, на одном отказе отпустить.
- Предыдущая
- 36/55
- Следующая
