Горькие сады Киринеи - Vorne Calissa - Страница 14
- Предыдущая
- 14/16
- Следующая
Шёл мелкий и вязкий дождь.
Такой, что ползёт по щекам, а потом и по затылку. Влажный воротник лип к коже, ворот рубашки тёр горло. Волосы прилипли к вискам.
Я встал у чёрного входа.
Табличка с облезшей краской болталась на одном гвозде. Лестница была узкая, скользкая от дождя. Калитка немного приоткрыта и изнутри доносились звуки — казалось, кто-то двигал стулья, таскал ящики. Раздавались шорохи и скрежет.
Я прислонился плечом к мокрой стене.
Пальто промокло в том месте почти сразу, ткань тяжело тянула вниз. Плечо заныло от холода, и я сжал зубы, чтобы не переступить на другое место, не выдать, что дрожу. Левой рукой я держал папку.
Внутри были ноты — подарок, что я купил на аукционе в Лондоне. Глупый, наверное. Листы под дождём начали скручиваться, бумага в углах мягко раскисала. Пальцы то и дело поправляли край, но это не спасало. Я держал и стоял на месте, доказывая самому себе, что я не сбежал тогда и что я теперь другой.
Из одежды я специально выбрал что-то «простое», но я знал: она всё равно выдавала меня. Хорошие кожаные ботинки скользили по мокрой плитке, слишком новый ремень блестел в свете фонаря. В Лондоне я был взрослым. Здесь же мне снова шестнадцать.
Я выглядел чужим в этом дворе — сыном фамилии из другого мира.
Тем, кто может уехать, если захочет. И я ненавидел это в себе, пока стоял там.
Пальцы в карманах мерзли, и я ощущал там шкурку от яблока — ту самую, что хранил ещё с шестнадцати. Сухую, сморщенную, но всё ещё пахнущую чем-то его.
Я не выкинул её даже в Лондоне. Она лежала как фетиш и доказательство, что всё не придумано.
Я сжал её сильнее, пока ногти не впились в ладонь.
Я ждал.
Минут двадцать. Потом тридцать. Время вязко тянулось.
Я вслушивался в каждый звук — вдруг скрип двери, шаги. Мне казалось, что вот-вот он выйдет. Я даже поднялся на первую ступеньку и привстал, когда что-то скрипнуло внутри. Сердце ухнуло, но дверь осталась тёмной.
За спиной проехала машина, фары скользнули по стене. В окне напротив загорелся свет, силуэт женщины поправлял занавеску. Я ждал, что вот сейчас и здесь — появится его тень. Что я увижу его плечи в дверном проёме.
И скажу. Хоть что-то. «Прости». «Я не смог тогда». «Я помню». Любое слово.
Но он не вышел.
Я стоял, пока пальцы не одеревенели, а бумага в папке не распухла от дождя и не начала расползаться в углах. Ладони задубели, плечо горело от холода. Я кусал губу, чтобы не дрожать. Но внутри было хуже — всё это повторялось и уже было. Тогда, у телефона, с трубкой на коленях.
Тогда я не нажал. Сейчас стучать было не к кому: за дверью — голая тишина пустого коридора; даже если бы я ударил кулаком, ответило бы только эхо и вода в водостоке. Но выбор всё равно оставался: обойти к парадному, позвать, войти, спросить хоть у сторожа.
Я не сделал ничего и снова застрял в шаге. И тут я осознал: молчание живёт не за дверью — оно во мне.
Я не плакал и не злился.
Только лишь понял, что он не выйдет. Потому что однажды я промолчал. И теперь любое слово — опоздало.
Я разжал пальцы.
Папка согнулась, листья внутри смялись, пахли мокрой бумагой и чернилами. В груди всё опустело. Я спустился по ступенькам и пошёл к дороге.
Такси подъехало быстро. Я сел внутрь, капли с волос стекали на воротник.
Водитель взглянул в зеркало:
— Ты откуда?
— С театра.
Он хмыкнул:
— Ничего там нет. Закрыто всё.
Я сжал губы.
— Да, — сказал я. — Уже.
Я ехал в промокшей одежде, чувствуя, как холод въедается в плечи, в колени. И всё время смотрел в окно, как будто дверь того театра могла всё ещё открыться.
Но нет. Она так и осталась тёмной.
С тех пор я больше не искал его.
Но иногда, на чужих концертах, мне казалось, что он сейчас появится. В светлом свитере, с упрямым лицом.
И что посмотрит на меня и пройдёт мимо.
VII. Скульптура изнутри
Мне было тридцать.
За эти годы я закончил университет, открыл первую фирму и привык к залам переговоров и ведению бизнеса очень быстро.
Отношения?
Красивые мальчики в моей жизни приходили и уходили — я выбирал, наслаждался и затем отпускал. Они не задерживались долго. Я тоже. Я учился брать и идти дальше. И всё равно иногда неожиданно ловил себя на том, что жду: вдруг вернётся тот, кого я сам отпустил молчанием.
В тот день я стоял в галерее на Саут-Бэнке, рядом с женщиной в круглых очках и молодым куратором, у которого на рукаве пиджака расплывалось пятно — то ли от кофе, то ли от дождя. Они оживлённо жестикулируя, обсуждали экспозицию.
Я слушал их краем уха, а сам смотрел на скульптуру.
Два мужских тела, мрамор серый, с голубыми прожилками. Один изгиб уходит в другой, но не соприкасается. Только близость, доведённая до боли. Ладонь одного зависла в воздухе, лицо другого отвернуто.
Я смотрел долго. Внутри не было ничего. Я давно научился быть другим.
— Интересная трактовка интимной дистанции, — наконец сказал куратор, поворачиваясь в мою сторону. — не находите, мистер Паротти?
Я оглянулся и ответил коротко:
— Интересное слово вы выбрали. «Интимность». Я называю это властью и контролем.
Он прикусил губу и кивнул. Женщина поправила очки и посмотрела на меня уже внимательнее.
Я давно знал: интимность — это для слабых. Для тех, кто ещё не понял, что настоящая близость держится только на власти.
Мой пиджак сидел безупречно: тёмно-серый, английский крой.
- Предыдущая
- 14/16
- Следующая