Кровь и Воля. Путь попаданца (СИ) - Став Михаил - Страница 17
- Предыдущая
- 17/55
- Следующая
Княжеская гридница встретила меня тишиной, зловещей, как пасть волчьего капкана. Воздух был тяжел от запаха воска и старого дерева, пропитанного годами дыма и тайных речей. Стены, некогда оглашавшиеся звоном кубков и громкими клятвами дружинников, теперь молчали, будто скрывая заступничество теней. Забыты песни пиров, лишь скрип перьев писцов резал тишину, словно нож по пергаменту, а в углу позвякивали костяшки счётов, отсчитывая серебро, будто погребальные колокольчики, звенящие над опустевшей могилой доверия.
Князь восседал на резном троне, обтянутом потёртым бархатом, и казался не живым владыкой, а каменным истуканом, изваянным из серого уральского камня. Его лицо, обычно оживлённое хитрым огнём в глазах, теперь было неподвижно, словно маска. Лишь пальцы, сжимающие берестяные грамоты, выдавали скрытую ярость. Береста была обуглена по краям, а на ней чётко отпечатался волчий знак – моя родовая метка, клеймо, которое теперь, казалось, жгло его руки.
— Ты утверждаешь, что за последние пять лет с твоих земель должно было поступить триста гривен серебра? — спросил он.
Голос его был ровен, точно гладь лесного озера перед грозой, но я знал – под этой гладью клубится буря. Пальцы его так вцепились в грамоту, что костяшки побелели, будто выточенные из мрамора. В воздухе повисло невысказанное обвинение, тяжёлое, как меч над плахой.
Я медленно выдохнул, чувствуя, как холодный пот стекает по спине. Триста гривен. Целое состояние. Достаточное, чтобы снарядить дружину или подкупить вече. Достаточное, чтобы князь задумался – куда же подевалось его серебро?
Я кивнул, указывая на разложенный перед ним чертёж.
Пергамент, испещрённый чёткими линиями, лежал на столе, будто карта иной земли — земли, где золото текло рекой, но чьи берега князь так и не смог достичь.
— Вот мельница, князь, — мой палец коснулся нарисованного колеса. — Крутится без устали, даже когда ветер спит — я поставил запруду на речке. Вот кузница — здесь я провёл ногтем по квадрату с нарисованным дымом, — жар которой приносит звонкую монету. А вот тучные пашни — моя ладонь скользнула по широким полосам, заштрихованным золотистой охрой. — По закону и по совести – треть доходов тебе, две трети мне. Но…
Я замолчал, давая князю вновь взглянуть на цифры, выведенные чёрными чернилами. Цифры, которые кричали красноречивее любого обвинения.
— Но в казну сочилась лишь жалкая пятая часть, — закончил за меня высохший, как осенний лист, старец в выцветшей рясе.
Княжеский казначей сидел в тени, его костлявые пальцы перебирали чётки, а глаза — мутные, как болотная вода, — видели, казалось, саму тьму. Видели то, что другие предпочитали не замечать: как серебро исчезает в чужих руках, как обозы сворачивают с дороги, как купцы вдруг богатеют, не торгуя ничем.
Князь медленно поднял взгляд. В его зрачках тлел холодный огонь.
— Так где же остальное?
Тишина стала ещё гуще. Даже скрип перьев замер.
Я улыбнулся. Не той улыбкой, что сулит мир, а той, что предвещает бурю.
— Спроси у своих псов, князь. Или у тех, кто их кормит.
Казначей резко кашлянул, будто подавился собственным дыханием.
Добрынич, доселе застывший тенью у стены, словно стрела, готовая сорваться с тетивы, резко выпрямился. Его плащ, до этого неподвижный, будто пришитый к полу, взметнулся, как крыло разгневанного ворона. Лицо его исказила злоба – жилы на висках налились кровью, губы побелели, обнажая стиснутые зубы.
— Это клевета! – его голос, обычно глухой и покорный, теперь рванулся вперёд, как таранный удар. – Ольхович…
Шлёп.
На стол, прямо перед князем, с глухим стуком упал ещё один свиток. Восковая печать – волчья голова, переплетённая с дубовыми листьями – треснула от удара, обнажив желтоватый пергамент.
— Весьма любопытные цифры, — проронил я, не сводя взгляда с князя. В воздухе запахло мёдом, смолой и чем-то горьким — страхом, потом, предательством. — Особенно строки о «добровольных дарах» от моих, измученных непосильной данью, крестьян.
Князь медленно поднял взгляд, его глаза скользнули сначала по мне, затем – вперёд, к Ратибору, будто видя в нём истинного виновника этой игры.
— Ратибор. – Голос князя прозвучал тихо, но каждое слово падало, как камень в воду. – Ты воспитал этого волчонка. Ты стоял за его спиной все эти годы. Что скажешь на эти цифры?
Ратибор выпрямился. Его седая борода, тронутая морозом многих зим, чуть дрогнула. Глаза – выцветшие, как старые монеты, но всё ещё острые – встретились с княжеским взором без страха.
— Цифры не врут, княже. – Его бас прогрохотал, как далёкий гром. – Но руки, что их писали, могли дрогнуть.
Князь медленно поднял взгляд. В его глазах не было ни гнева, ни удивления — лишь ледяная пустота, жестокий расчёт, словно он взвешивал мою жизнь на незримых весах. На одной чаше — верность. На другой — серебро.
— Добрынич. — Голос его был тих, почти ласков. — Что ты хотел сказать?
Добрынич рванулся вперёд, как зверь, сорвавшийся с цепи. Из рукава метнулся клинок — узкий, гибкий, как змеиный язык.
— Ты сгниешь в земле, Ольхович!
Я отпрянул, чувствуя, как сталь рассекает воздух у самого горла. Смерть коснулась меня ледяным дыханием — на шее вспыхнуло жгучее тепло, и капли крови упали на дубовую столешницу.
В гриднице взметнулся крик. Казначей вскрикнул, опрокидывая скамью, стражники замерли, будто поражённые невидимым копьём.
Но прежде чем они успели сдвинуться с места…
Хрясь!
Дубовая дверь, словно щепка, разлетелась вдребезги, сорванная с петель яростным ударом. Осколки дерева, словно стрелы, вонзились в стены, а в гридницу ворвался холодный ветер, пахнущий дымом и кровью.
В проёме, словно вестник возмездия, стоял он – младший княжич Святослав, мальчишка пятнадцати лет, которого все считали слабым и болезненным. Но сейчас его худощавая фигура казалась выкованной из стали. В руках, словно продолжение его воли, дымился окровавленный меч, алые капли падали на каменный пол, будто первые весенние ливни.
— Отец! – его голос, обычно тихий и робкий, гремел под сводами гридницы, словно раскат грома. – На нас напали в лесу, во время охоты! Люди Добрынича!
Последние слова повисли в воздухе, тяжёлые, как гиря на весах правосудия.
Князь поднялся со своего трона. Медленно, как поднимается буря перед тем, как обрушиться на землю всей своей яростью. Его тень, удлинённая факельным светом, лёгкая на стене, как призрак былого милосердия.
— Ты… – Он обернулся к Добрыничу, и в глазах его плескалось такое презрение, что казалось, им можно было убить. – Ты осмелился поднять руку на мою кровь?
Добрынич отступил, побледнев, как полотно, на котором уже нарисована висельная петля. Его губы дрожали, но слова застряли в горле – пути назад уже не было.
Князь едва заметно взмахнул рукой – и два десятка мечей обнажились в едином, зловещем блеске стали.
Тишина.
Последняя тишина перед казнью.
А затем – рёв.
Добрынич рванулся к окну, но Святослав быстрее. Его меч взвыл в воздухе и вонзился в спину предателя с мокрым чавканьем.
Князь не дрогнул.
Лишь тень пробежала по его лицу, когда тело Добрынича рухнуло на пол, обагряя дубовые доски темной кровью. Он медленно обвел взглядом гридницу – по бледным лицам писцов, по сжатым кулакам стражников, по мне... и наконец по Ратибору, чей топор все еще капал на пол.
— Пусть его голова украсит частокол, — произнес князь, и в голосе его не было ни злости, ни сожаления. Только холодное, почти деловое равнодушие.
Потом он вздохнул, словно сбрасывая с плеч тяжесть, и впервые за этот вечер сел обратно в трон, обхватив резные волчьи головы на подлокотниках.
— А ты, Ольхович...
Глаза его, всегда такие нечитаемые, вдруг потемнели. Не от гнева. От усталости.
- Предыдущая
- 17/55
- Следующая