Барин-Шабарин 8 (СИ) - Старый Денис - Страница 13
- Предыдущая
- 13/52
- Следующая
Увидев повешенных с табличками со словом «Moskal», на шеях, шабаринцы и дементьевцы осатанели. У них, что называется, планка упала. Следующую баррикаду прошли, как раскаленный нож сквозь масло. Оставляя после себя трупы. Бабы, мужики, пацанята — все, кто вышел с оружием в руках, остались на мостовой. Мирняк, понятно, не трогали, хотя мирняк в Варшаве понятие относительное.
Я приказал не отвлекаться на мелкие стычки, а прорываться через Лазенки к Бельведерскому дворцу. Где задыхался в многодневной осаде русский гарнизон. Поспеют пехотные батальоны Виленского и Тульского полков, тогда и зачистим город. А сейчас — пусть сидят по подвалам, крысы, покуда с борта наших пароходов идет, прикрывающий нашу же атаку, обстрел.
Ярость моих и дементьевских бойцов быстро сбила с панов спесь. Почуяли, что грянула расплата за творимые ими бесчинства. Понятно, что если у них есть более менее организованные части, их командиры опомнятся и сопротивление станет чуть-чуть планомерным. Плевать. Сейчас первым делом Бельведер — императорская резиденция в этом лживом предательском городе.
— Развернуть знамена! — приказал я и подумал: «Пусть наши видят, что мы идем им на выручку…»
Кровавый рассвет русского вторжения застал Вихря на чердаке полуразрушенной табачной фабрики. Сквозь выбитые окна лился сизый свет, смешиваясь с пороховым дымом, что плыл над Варшавой. Его пальцы, почерневшие от гари, механически перебирали патроны — считали те, что остались. Шесть для «Кольта». Один для себя.
Воспитанный французскими гувернерами сын помещика Вольского, Казимир после проклятого 1831 года стал невидимкой — ни шляхта, ни крестьяне не принимали того, кто выжил, когда его семья погибла. С тех пор как в шестнадцать он нашел тело сестры — не погребенное, отданное на растерзание собакам, для него не существовало будущего — только долгая месть. Он ушел в глубокое подполье, затаился. В кармане его сюртука всегда лежал томик Мицкевича с пометками на полях: «Кровь — единственные чернила, которыми стоит писать историю».
Внезапно внизу хрустнуло стекло.
— Вихрь? Это я, Янек…
Голос сорванный, детский. В проеме показалось худое лицо мальчишки лет тринадцати — связного из отряда Заливского.
— Паны командиры просят к костелу… — задыхаясь проговорил он. — Русские вешают пленных у Ратуши.
Казимир медленно поднялся, и тень от его фигуры легла на стену, словно гигантская птица.
— Сколько?
— Двенадцать. В том числе… — мальчик сглотнул, — в том числе сестра пана Замойского.
Глаза Вихря сузились. Внезапно перед ним всплыл другой день. Другие виселицы. Это было двадцать четыре года назад, в имении Вольских под Люблином. Десятилетний Казимир прятался в дубовом буфете, когда в дом ворвались солдаты. Сквозь щель он видел, как отец, бывший наполеоновский офицер, бросился к ружью. Грохот залпа. Крик матери. Потом — смеющиеся лица казаков, волочащих сестру Анну за волосы…
— Маленький барин желает посмотреть? — кто-то рванул дверцу буфета.
Он помнил все: как горячая печная заслонка обжигала ладони, как хрустела кость, когда он бил ею по лицу усатого унтера. Как потом, привязанный к седлу, смотрел на черные пятна на снегу — то ли пепел, то ли…
— Вихрь? — мальчик дернул его за рукав.
Казимир очнулся. Перед глазами все еще стояло то далекое утро, когда он нашел Анну в канаве у дороги. Без глаз. Без…
— Иди, скажи Замойскому — пусть готовит людей. Через час у ратуши.
Когда мальчик умчался, Вихрь достал из-под рубахи потертый медальон. Внутри — локон белокурых волос и миниатюра: девушка в синем платье с гитарой. Не своя сестра, и — не Замойского — которую даже свои в глаза называли Фурией, а та только смеялась. Другая женщина… Чужая и почти недоступная…
«Спой мне, Казик… Ну ту, на стихи Мицкевича…», — смеялась Эльжбета, когда им было по восемь лет. В далекую счастливую пору беззаботного детства.
Он захлопнул крышку.
Дождь стучал по крышам опустошаемой Варшавы, когда Вихрь скользнул тенью во двор особняка на улице Фрета. Здесь, в подвале за винной кладовкой, собирались последние живые командиры восстания. Казимир замер у двери, услышав женский смех — серебристый, как звон разбитого стекла.
Она здесь. Эльжбета Зайончковская была его запретной любовью. Жена Юзефа Зайончковского, командующего варшавскими баррикадными отрядами, она стояла сейчас у карты, отмечая булавками позиции русских. Ее соломенные волосы, собранные в небрежный узел, светились в тусклом свете масляной лампы.
Вихрь с трудом оторвал взгляд от них, глянул на карту. Его давно уже мертвое сердце, в котором теплился единственный огонек — любовь к чужой жене — все-таки дрогнуло, когда он увидел, как далеко продвинулись внезапно свалившиеся повстанцам на голову москали. Во всяком случае — Бельведер они скоро освободят.
А там — Вержбицкий. Впрочем, этого фанфарона Вихрь терпеть не мог. Слишком любит он красоваться перед публикой, одурманивая ее словесами о свободе, независимости, европейском выборе. Так что если русские его повесят — это к лучшему. Самого Вихря свобода и прочая демократия, волновали мало. Для него существовала только месть.
— Опоздал, Вихрь, — обронил Юзеф, не поднимая глаз от донесений.
— Зато живой, — Казимир скинул мокрый плащ, чувствуя, как Эльжбета ощупывает его быстрым взглядом.
Между ними давно висело потаенное. Той ночью, когда она пришла к нему с окровавленными руками — только что перевязывала раненых — и он, пьяный от боли и настойки, прижал ее к стене конюшни.
«Ты же знаешь, мы обречены…», — прошептала она, но не оттолкнула.
Теперь, глядя на ее пальцы с синими пятнами от пороха, Вихрь машинально коснулся шнурка на шее, где под рубахой висел отцовский перстень с сапфиром — последняя ценная вещь, уцелевшая после погрома их имения.
Массивное серебряное кольцо с выгравированным волком — гербом рода. Перед смертью отец сунул его десятилетнему Казимиру со словами: «Не для продажи. Для памяти».
С тех пор перстень грел ледяные пальцы в зимнем лесу, когда мальчик бежал от казаков, оставлял синяки на щеках русских солдат в рукопашных и однажды — в их единственную с Эльжбетой ночь — оставил царапину на ее ключице.
«Ты как этот камень, — сказала она тогда, проводя пальцем по сапфиру. — Холодный снаружи, а внутри — огонь…»
Бельведерский дворец высился перед нами, как призрак. Его когда-то белые стены были исчерчены черными подпалинами от пушечных разрывов, окна выбиты и закрыты деревянные щитами, издырявленными пулями. Со стороны главных ворот валялись тела — и русских, и поляков — ни тех, ни других некому было убрать. Вернее — некогда.
Повстанцы окружили дворец не слишком плотным кольцом. Скорее всего, заслышав канонаду со стороны реки, часть их бросилась на поддержку отрядов, защищавших набережную. Остальные остались здесь, только чтобы не выпустить «москалей» из кольца. Бунтовщики прятались за баррикадами, за поваленными деревьями, за телами пленных — наших солдат, которых поставили на колени перед строем.
— Ваше высокопревосходительство, — прошептал Дементьев, — они используют их как щит… Даже французы такого себе не позволяли.
Я стиснул зубы.
— Шабаринки! Наводи! Пулеметы — стрелять по готовности.
Артиллеристы быстро развернули легкие пушки, а пулеметчики — пашки.
— Огонь!
Грохот. Дым. Визг картечи. Стрекот пулеметов. Первый удар был ошеломляющим. Баррикады разлетались в щепки. Со стороны дворца тоже началась пальба, правда, довольно скромная. Скорее, там просто решили нас поддержать. И правильно. Потому что — мятежники, в прямом смысле, оказавшиеся меж двух огней, заметались. Ну что ж, как будет написано через сто с лишним лет вперед: «Мятеж не может кончиться удачей, в противном случае его зовут иначе…»
— В атаку!
Мы ринулись вперед, стреляя на ходу. Бунтовщики отчаянно отстреливались, но наш удар был слишком стремительным. Один из них — высокий, с черной бородой — вскинул руки.
- Предыдущая
- 13/52
- Следующая