Выбери любимый жанр

Кореец (СИ) - Ледов Вадим - Страница 4


Изменить размер шрифта:

4
* * *

Еще один обрывок пленки из чужого прошлого. Крыльцо дедовского дома в тайге. Мишка — уже не малец, а угловатый, колючий подросток — сидит, на лавочке уставившись в землю. Дед выходит, садится рядом, кряхтя, ставит рядом щербатую эмалированную кружку с чаем — наверняка с травами, от него другого и не ждешь.

— Опять с матерью не поделили чего? — Голос ровный, без тени упрека. Просто констатация факта.

— Не хочу, — бурчит Мишка, плечи напряжены.

— Дело хозяйское, — дед отхлебывает из своей кружки, смотрит на догорающее небо. — Только злость — плохой попутчик. Особенно на мать. Она… не всегда была такая.

— А какая она была? — вопрос вырывается сам собой, голос у Мишки ломается. Жажда понять — сильнее обиды.

Старик долго молчит, только морщины у глаз чуть подрагивают.

— Живая она была, — говорит он наконец, и слово это звучит весомо. — Смеялась часто. Глаза горели. Пока жизнь ее не обломала. Пока одна не осталась. С тобой на руках.

— Это я виноват? — В голосе Мишки — детский страх, который никуда не делся, просто забился глубже.

— Ты? — Дед поворачивается, кладет тяжелую, сухую ладонь на его плечо. Ладонь пахнет дымом и воском. — При чем тут ты, глупый? Жизнь — она как река в горах. Камни бросает под ноги. Кого-то они закаляют, делают крепче. А кого-то — сбивают с ног, ранят. Вот мать твою… ранило. Не сломало до конца, нет. Но надломило. Теперь она не живет — выживает. Как может. Цепляется.

— Я так не хочу! — выдыхает Мишка. Почти кричит.

— А ты и не будешь, — голос деда обретает твердость гранита. — В тебе другая закваска. Не только ее кровь — моя тоже. А мы, Ким Чхорвоны, — мы из тех, кто гнется, но не ломается. Корни держим. Понял?

Мишка поднимает голову, смотрит на старика. И я, Марк Северин, чувствую это. Не просто вижу картинку — ощущаю разливающееся по чужому телу тепло. Чувство опоры. Настоящей, не фальшивой. В мире бараков, пьяных «ухажёров» и материнской усталости — этот старик был скалой. Единственной.

Грохот в коридоре — что-то металлическое упало с оглушительным звоном. Реальность больничной палаты вернулась резко, безжалостно. Неподвижность. Запах хлорки и формалина. Тусклый свет. Но что-то сместилось внутри меня. Этот парень, Михаил Ким, чье тело я угнал, перестал быть просто «сосудом». Его прошлое, его боль, его единственная опора в лице этого таежного мудреца — всё это теперь было частью меня. Я словно прочитал чужой дневник, интимный, без прикрас, и теперь был связан с автором невидимыми нитями.

И то воспоминание о материных мужчинах… оно обрело новый, горький смысл. Не просто случайные связи. Память подсказала деталь: каждый раз она готовилась выйти замуж. Надеялась. Пыталась вырваться из беспросветной нужды и одиночества. И каждый раз — облом. Очередной «принц» оказывался горьким пьяницей, конченным, пустым местом. Если поначалу они и несли что-то в их скудный быт, то потом уносили гораздо больше. Пять попыток построить то, что называется семьей. Пять провалов. Неудивительно, что она «надломилась», как сказал дед. Неудивительно, что потухла. Жизнь ее била наотмашь, без жалости.

* * *

После тех пяти — неудачных, ранивших — появился шестой. Дядя Рустам.

Память выхватила его образ с резкой четкостью: широкий в кости, не суетливый, с тяжелым, внимательным взглядом из-под густых черных бровей. Голос — низкий, с хрипотцой, как будто камни перекатываются. В нем чувствовалась порода, основательность, которой так не хватало предыдущим «женихам». Он пил — кто ж тогда не пил? — но в меру, без дури. И мать… Кажется, только его она и полюбила по-настоящему, с отчаянной надеждой утопающего, ухватившегося за спасательный круг.

— С ним, Лиз, как за каменной стеной, — говорила она соседке за фанерной перегородкой, не догадываясь, что Мишка, притворяющийся спящим, ловит каждое слово.

«Каменная стена»… Пятнадцатилетний пацан, выросший в бараке, понимал это буквально: отдельный дом с каменным забором. Своя комната. Велосипед «Орлёнок», а может, даже взрослый «Урал». Конец вечной нужде. И дядя Рустам, кажется, был не против. Намерения — самые серьезные. Об этом Мишка тоже знал — из тех же подслушанных разговоров, из обрывков фраз, из того, как мать стала по-другому держаться — чуть прямее, чуть увереннее.

Но вместе с копченой колбасой и шпротами, появившимися на их столе, в душу Мишки закралась тревога. Черная, липкая, как смола. Он уже не был ребенком. В свои пятнадцать, он знал, что происходит между мужчиной и женщиной за закрытой дверью. И его жгло чувство — сложное, мутное. Не просто ревность подростка. А страх. Тот самый, глубинный, вбитый годами страх оказаться лишним. Что мать выберет не его. Что его отправят… туда.

Я ощутил это почти физически — фантомную боль. Всплыл в памяти застарелый ужас Мишки перед одним словом: «Интернат». Это была главная материнская угроза, безотказный рычаг давления: «Будешь плохо себя вести (учиться, слушаться, дышать…) — сдам в интернат!» И перед глазами вставала картинка: унылое кирпичное здание за пыльным забором, стриженые под ноль пацаны с волчьими взглядами, курящие тайком девчонки в одинаковых платьях, про которых шептали, что «дают» уже с двенадцати лет за сигарету или вовсе бесплатно.… Интернат был синонимом конца света. Конца той хрупкой, но все же его жизни рядом с матерью.

Дядя Рустам, татарин с Волги, приехавший на Дальний Восток за «длинным рублем» и осевший здесь бригадиром на лесопилке, стал менять их быт. Деньги у него водились, и он их не жалел. Шоколадные конфеты коробками, новая клеенка на стол, матери — отрез на платье. Но вместе с этим в их крохотной комнатке появился его запах — терпкий, мужской, смешанный с запахом опилок и табака. Он был слишком большим для этого пространства. Задевал плечом полки, стукался головой о притолоку, его тяжелые шаги отдавались в полу. Приходил под вечер, уходил затемно.

И все чаще мать, бросая на Мишку быстрый, оценивающий взгляд, начинала суетиться:

— Миш, а ты чего дома сидишь? Сходил бы погулял… Вон, на вечерний сеанс билет… Или к Кольке зайди, у него магнитофон новый…

И Мишка уходил. С билетом в кино или без. Если идти было некуда — просто слонялся по темнеющим улицам Уссурийска. Фонари зажигали мутный свет. В небе проступали звезды. А в груди у него разгоралась глухая, немая обида на мать, на дядю Рустама, на весь этот взрослый мир, которому он опять мешал.

Глава 2

Дядя Рустам совсем не нравился Мише. При нём мальчика всё чаще выдворяли из дома, и обида вместе с ревностью копились в нём, как в сосуде, который вот-вот переполнится. После встреч с этим человеком мать выглядела… выжатой, и по её глазам было видно, что она плакала. Он думал — из-за Рустама. От его грубости, может?

«Эх, пацан…» — подумал я, Марк Северин, из глубины парализованного тела. — «Знал бы ты, сколько оттенков у женских слез после мужчины. Не только от обиды плачут. Эти слёзы бывают отрадны. Что часто это слёзы благодарности, следующие за освобождением тела и души. Проще сказать — следствие глубокого оргазма. И раздражение ее после — было вовсе не на Рустама, а на тебя. На вечное напоминание о той жизни, из которой она так отчаянно пыталась вырваться». Я ощутил эту горечь — чужую, мальчишескую, но теперь и мою. Горечь быть помехой самому родному человеку.

Он не раз слышал от матери, чаще в сердцах, брошенное как камень: «Когда ты уже вырастешь? Когда уйдешь? Дашь пожить по-человечески…» Не было в ней той слепой материнской любви, которая держит сына мертвой хваткой. После всего, что она пережила, ее главным желанием была… свобода. От прошлого, от нужды, и да — от него, от сына, живого напоминания о том, как ее жизнь пошла под откос.

Ласки? Поцелуи? Упаси боже. «Не трогай меня!» — вот что он слышал чаще всего. Резко, как окрик. И он привык. Держал дистанцию. Иногда думал: если бы мать его вдруг обняла — его бы парализовало по-настоящему, от шока.

4
Перейти на страницу:

Вы читаете книгу


Ледов Вадим - Кореец (СИ) Кореец (СИ)
Мир литературы