Кореец (СИ) - Ледов Вадим - Страница 2
- Предыдущая
- 2/63
- Следующая
И вдруг я увидел её — невысокую хрупкую женщину с угловатым восточным лицом, тонкими губами и жёстким взглядом. Она говорила по-русски с лёгким акцентом, растягивая гласные и слегка глотая окончания. Мать. Мать Михаила Кима.
— Где папа? — я не произносил этих слов, но слышал детский голос, будто эхо прошлого, словно смотрел старый фильм.
— Его нет, — ответила женщина с непроницаемым лицом, продолжая переставлять тарелки.
Это было не моё воспоминание. Я никогда не видел эту женщину. Но внутри чужого мозга, в глубинах памяти тела, в котором я оказался заперт, хранились осколки жизни, прожитой Михаилом Кимом.
— А где он? — настаивал ребёнок. Я почувствовал детскую настойчивость, острое любопытство и какую-то надежду, лежащую за этим вопросом.
— Я сказала — нет его, — мать заметно напряглась, её руки замерли над столом.
— Он что, умер?
— Да.
— Он умер, когда я был совсем маленьким?
— Да, когда ты ещё не родился, — она отвечала сухо, будто читала заученный текст.
Он ощутил детскую растерянность от попытки представить смерть человека, которого не знал, но от которого каким-то образом произошёл. Отец — внематериальное понятие, абстракция, что-то вроде Бога — недостижимый, несуществующий, но при этом определяющий всю твою жизнь.
— А почему он умер?
— Почему-почему… Почему люди умирают? — в её голосе проскользнуло раздражение.
— Заболел?
— Да, заболел и умер. Поэтому ты кушай, что тебе дают. Надо всё есть, чтобы быть здоровым.
Странное объяснение и странная логика. Я почувствовал, как маленький Миша пытается связать эти вещи — отца, которого никогда не было, смерть, еду и здоровье — в единую картину мира.
— А папа плохо ел? — в этом вопросе была щемящая детская логика.
— Плохо, — и что-то промелькнуло в её лице, что-то мимолётное — горечь? досада? вина?
— А почему ты не говорила ему, чтобы он ел хорошо?
— Он не слушался, — она резко повернулась. — Всё, Миша, ты мне надоел со своими вопросами хуже горькой редьки. Мой ноги, чисти зубы и иди спать.
И вот уже маленький мальчик, я, но не я, старательно трёт зубной порошок круговыми движениями, как учила мать. Сосредоточенно полощет рот, страшась пропустить хоть одно из этих спасительных действий. Ведь отец, которого он никогда не видел, умер, потому что плохо ел и, видимо, плохо чистил зубы. Я чувствовал его страх и решимость не повторить отцовской ошибки.
Воспоминание растаяло, а я лежал, ошеломлённый этим погружением в чужую память. Марк Северин был потрясён до глубины души. Эта память не принадлежала мне. Эти чувства были не моими. Я даже своего отца помнил смутно — грузного, вечно пахнущего табаком мужчину, который оставил мать, когда мне было девять.
Выходит, я не просто вселился в этого парня, как бес в какого-нибудь семинариста. Я еще и получил его память в качестве бонуса. В нагрузку, так сказать. История с отцом, который «плохо ел» и в итоге помер, теперь сидела в моей голове так же прочно, как воспоминания о собственных провальных продюсерских проектах. Любопытная сделка с неизвестным…
Тихий скрип двери. Шаги — легкие, почти неслышные. Запах чего-то домашнего, чуждого казенной больничной атмосфере. Полоска света упала на койку. И голос, тихий, с тем самым акцентом, который я уже знал по воспоминаниям о матери Михаила:
— Миша… ты меня слышишь?
Она наклонилась, и из чужой памяти всплыло имя: Вера Пак из Уссурийска. Наверно уже не Пак — замужество в Москве, дети, маленькая история успеха на фоне большой советской стройки. Лицо знакомое — но не мне, Марку Северину. Это тело Миши ее помнило. Рука, сухая и теплая, осторожно коснулась щеки — чужой щеки.
— Узнал? — В её голосе теплилась надежда. — Доктор… он сказал… может, ты слышишь. Понимаешь… где-то там, внутри…
Она говорила сбивчиво, слова цеплялись друг за друга. Смотрела так, будто пыталась взглядом пробиться внутрь Мишиной головы.
— Дедушка Чжун… помнишь его?
«Как же не помнить многолетнего неформального главу корейской общины Уссурийска»
— Он велел передать… Твой дед обо всем знает. Приедет скоро. Он… ты же помнишь, какой он человек, Миша. Особенный. Если кто и сможет помочь… то он.
Особенный человек? Дед-кореец? Я почувствовал, как из глубин чужой памяти поднимается образ — сухой, жилистый старик с длинной седой бородой и узкими мудрыми глазами. Но возникшее воспоминание тут же смешалось с моими собственными мыслями. Чем может помочь какой-то старик при переломе основания черепа? Что за бредни про особенные способности? Типичное советское суеверие под маской «восточной мудрости».
Снова скрипнула дверь. Медсестра. Лицо — сама профессиональная усталость.
— Женщина, часы посещений давно истекли, — голос ровный, безразличный. Таким тоном сообщают о неизбежном.
— Ещё секундочку, — попросила Вера и снова повернулась ко мне. — Ты только держись! Дед приедет, он обязательно что-нибудь придумает.
Она вдруг наклонилась и поцеловала меня в лоб, её слёзы упали на моё лицо. Искренние, наверное. В отличие от многого, что мне приходилось видеть в своей жизни.
Дверь закрылась, и я снова остался один. Тишина.
Та самая, в которой особенно ясно слышишь, как зудит внутри черепа рой бестолковых мыслей. Кто я теперь? Зачем я здесь? Ответов не было.
В глубине моего — теперь уже нашего с Михаилом — сознания мелькнуло ещё одно воспоминание. Жёсткие пальцы, разминающие плечо после травмы. Боль, уходящая под этими твёрдыми, знающими руками. И скрипучий голос, говорящий на странной смеси русского и корейского, который я тем не менее понимаю.
— Тело — дом. Дух — хозяин. Дух укрепишь — и дом устоит. Запомни, Михаил.
«Ага, устоял… до 'отборочных», — ядовито подумал я, Марк Северин, глядя на мир из неподвижной тюрьмы чужого тела. — Может слаб ты духом, а Миша?
И тут же, словно в ответ на мою иронию, память подсунула новую картинку. Уссурийская тайга — густая, пахнущая прелью и смолой. Деревянный дом, скорее заимка. Пасека у опушки. И старик, окутанный дымом и густым басовитым гулом пчел.
Голос мальчишки, звонкий, как натянутая струна:
— Дедушка, а мама говорит… ты того… ну, как будто не в себе.
Старик не спеша подходит к нему. Лицо в морщинах, как печеное яблоко. Глаза смотрят спокойно, без обиды.
— Это как же — «не в себе»? — уточняет он, и в уголках глаз собираются смешинки.
— Ну… говорит, вроде умный ты, а делаешь глупости.
Дед усмехается в седую бороду, присаживается на лавку, хлопает рядом. Мишка плюхается, болтая ногами в стоптанных сандалиях.
— Мать твоя… она вроде умная женщина, — говорит дед медленно, словно пробуя слова на вкус. — Но сколько же глупых вещей она сделала… А главное, она до сих пор верит в то, что видят глаза. В дома из бетона, в газеты, в радио, в деньги. В город Ленинград. А я… я верю в то, что вижу сердцем. В силу, которая не в кулаке, а в дыхании. В тишину, которая громче любого крика.
— В какую силу? — Мишка смотрит во все глаза.
— В ту, что деревья корнями держит и пчелу в улей возвращает, — дед похлопывает его по коленке. — Подрастёшь — научу не только глазами смотреть. Увидишь.
«Прямо джедай из 'Звездных войн», — хмыкнул я мысленно. — «Восточные практики… Цигун, наверное, или что-то в этом роде. Модно было у нас в нулевые. Только тут, похоже, всё по-настоящему».
Еще кадр. Память переносит меня на два года вперёд. Тот же дом, но уже осень. Листья деревьев пылают красным и золотым. Дед с Мишкой бредут по тропе. В руках у старика — не просто палка, а искусно вырезанный посох. На плече у него висит потёртая кожаная сумка.
— Лес — он живой, — говорит дед, касаясь ладонью ствола старого кедра. — Он все слышит, все помнит. И силу дает тому, кто с уважением просит.
— А пчёлы? Тоже силу дают?
Дед чуть улыбается одними глазами.
— Пчела зла на злого человека. А доброму — мёд и здоровье. Она чувствует… нутро твое. Не обманешь. Как и жизнь не обманешь. Думаешь, это ты гриб нашел? — Он ловко срезает подберезовик у самых корней. — Нет. Это лес тебе его показал. Бери с благодарностью.
- Предыдущая
- 2/63
- Следующая