Три эссе. Об усталости. О джукбоксе. Об удачном дне - Хандке Петер - Страница 19
- Предыдущая
- 19/23
- Следующая
Значит, по-твоему, день удался, если удачно каждое его мгновение, от пробуждения до отхода ко сну, а точнее, если он воплощает успешно пройденное испытание (опасность). Но не поразительно ли, что большинству (и твое представление, явно отличающееся от обыденного, отдает произволом) достаточно одного-единственного момента, чтобы день стал удачным? «Когда я стоял в предрассветных сумерках у окна, мимо пролетела птаха и пропела словно для меня одного — вот это и был удачный день» (рассказчик А). «День стал удачным в тот момент, когда через твой голос по телефону — хотя ты всего лишь хотел продолжить читать книгу — мне передалась твоя жажда странствий» (рассказчик Б). «Чтобы день удался, особый момент не нужен — мне довольно при пробуждении просто дыхания, вдоха, un souffle» (третий рассказчик). Не удивительно ли, что в целом удачный день, кажется, предопределен еще до того, как начался?
Мы не хотим, по крайней мере здесь, признавать удачным днем отдельное мгновение, пусть и самое большое! (Только весь день целиком.) Но, похоже, упомянутые моменты, особенно первые мгновения после пробуждения на рассвете, в ясном сознании, должны дать импульс, разгон линии красоты и грации. От этой первой точки начала дня нужно дальше точка за точкой продолжать движение, по высокой дуге. Вслушиваясь в звуки, я улавливаю тональность предстоящего дня. Звук не обязательно должен быть стройным, это может быть что угодно, даже всего-навсего шорох, главное — полностью обратиться в слух. Не было ли в позвякивании кнопок на рубашке, когда я стаскивал ее сегодня утром со стула, чего-то вроде диапазона для моего дня? Да и когда я вчера утром, вместо того чтобы приступить к делам вслепую и второпях, приступил к ним неторопливо и рассудительно, не задало ли это ритм, в котором следовало браться и за остальные вчерашние дела? И ощущение воды или ветра каждым новым утром, или скорее не «ощущение», а «осознание» или просто «чувство», на лице, веках, висках, кистях — не могло ли оно быть моей сонастройкой с элементами наступающего дня, растворением в них, уступкой их воздействию? (Не будем торопиться с ответом.) Счастливое мгновение: причащение? импульс? Насыщение духом, как дыханием, для продолжения этого дня; подобное мгновение дает силы, и рассказ о следующем мгновении, если вспомнить еще одно послание апостола Павла, мог бы начаться буквально «во мгновение ока»[57]: во мгновение ока небо стало голубым, а в следующее мгновение зелень травы стала зеленым цветом, и… Кому-нибудь когда-нибудь выпадал удачный день? Неужели кому-нибудь выпадал? Не говоря уже о том, как трудно следовать за изгибом этой линии.
За забором лает собака, через щели видны клубы пара из ее пасти. Два последних листа дрожат на дереве в ветреной мгле. Сразу за пригородным вокзалом начинается лес. Двое мужчин моют телефонную будку; тот, что снаружи, — белый, тот, что внутри, — черный.
А если я упустил такое мгновение, не упустил ли я и весь день? Если вместо того, чтобы бережно снять с ветки это последнее яблоко, я грубо сорву его, то вся прежняя согласованность между мной и днем утратит силу? Если меня оставит равнодушным взгляд ребенка, если я отвернусь ат взгляда попрошайки, не выдержу взгляда женщины (или взгляда пьяного прохожего), то собьюсь с ритма и выпаду из дня? И начать все сначала в тот же день будет уже невозможно? Он будет безвозвратно упущен? И в результате свет дня для меня не просто ослабеет, как для большинства людей, но, и в этом вся опасность, низвергнет меня из ясности формы в ад бесформенности? Так, например, если бы музыкальное позвякивание кнопок рубашки о дерево стула раздалось в такой неудачный день, я был бы обречен услышать только пустой шум? Или если бы я, беря стакан, по неловкости, «сослепу» промахнулся бы и разбил его, это было бы не просто оплошностью, но катастрофой — хотя окружающие уверяли бы, что это не так, — было бы вторжением смерти средь бела дня? И я осознал бы, что осужден как самый заносчивый из смертных, потому что в этой своей затее с удачным днем захотел стать как Бог? Потому что идея такого дня — мгновение за мгновением взбираться на его вершины и при этом не дать угаснуть свету, неся его дальше и дальше, — это что-то в духе нашего злополучного Люцифера? Значит, мой опыт удачного дня в любой момент может обернуться историей смертоубийства, опустошения, разорения, разрушения и самоуничтожения?
Ты путаешь удачный день с идеальным. (О последнем позволь промолчать, как и о его божестве.) Бывает, что в конце далеко не идеального дня ты можешь непроизвольно воскликнуть: «День удался!» Можно представить и такой день, в течение которого ты, мучительно это осознавая, упускаешь одно мгновение за другим, но вечером долго и подробно рассказываешь все равно кому о драматичной удаче. То, что ты забыл в поезде книгу, которая с первых строк подняла паруса дня, вовсе не означает, что борьба с ангелом дня проиграна; книгу уже не вернешь, но многообещающее чтение может продолжиться иначе — пожалуй, даже свободнее, естественнее. Кажется, удача дня становится ближе, когда я оцениваю (снова неблагозвучное слово — «определяю», «устанавливаю», «измеряю»? — нет, кажется, оно все-таки лучше прочих) отклонения от линии, как мои собственные, так и навязанные мне госпожой Вселенной. Похоже, экспедиция под названием «Удачный день» предполагает определенное снисхождение к себе, к своей природе, несовершенствам, как и постижение того, что наполняет, даже при благоприятных обстоятельствах, каждый день: коварство предметов, дурной глаз, произнесенное в неподходящий момент слово (пусть лишь случайно кем-то услышанное). Все зависит от мной же установленного порядка. Как много дуракаваляния, небрежности, рассеянности я себе позволю? Сколько потребуется несдержанности и нетерпения, несправедливости, бестактности, бездушных или бездумных слов (может быть, даже и не сказанных), газетных заголовков, рекламы, атакующей глаза и уши, какой удар должен быть нанесен и что за боль причинена, чтобы вопреки всему сберечь открытость тому сиянию, с которым, уподобляясь зелени и синеве травы и неба, а временами и «серому цвету» камня, спешит за мной и пространством в упомянутый день «начало дня»? Я слишком строг к себе, недостаточно безразличен к мелким неурядицам, слишком многого требую от эпохи, слишком сильно убежден в ее ничтожности: я безгранично предан удаче отдельного дня. Да, в этом как будто есть особая ирония по отношению к себе самому, а также ежедневной рутине и происшествиям — ирония из симпатии — и то, что называется юмор висельника. Кому-нибудь когда-нибудь выпадал удачный день?
День начался многообещающе. На подоконнике лежали несколько острых, как копье, карандашей и горсть овальных лесных орехов. Даже количество тех и других доставляло удовольствие. Ребенок, спавший на голом полу в пустой комнате, сказал сквозь сон, когда он наклонился к нему: «Ты хороший папа». На улице, как всегда по утрам, послышался свист почтальона. Пожилая соседка уже открыла слуховое окно: оно будет распахнуто весь день. Песок в грузовиках, двигавшихся колонной к новостройкам, был желтым, как летучие пески окрестных холмов. Плеща пригоршнями воду в лицо, он ощутил вместе с этой пригородной водой и «воду Янины с той стороны Пинда», и воду «Битолы в Македонии», и утро в Сантандере, где дождь будто стеной стоял, а оказался такой редкой паутиной, что он прошел сквозь ее ячейки практически сухим. Под шелест книжных страниц он слышал где-то за садами стук пригородного поезда, сбавлявшего скорость у станции, и в гуще вороньего грая и сорочьего стрекота над крышей — редкий щебет воробьев. Еще никогда не видел он, как теперь, подняв взгляд, голое одинокое дерево наверху, на краю лесистого холма: сквозь сеть ветвей, качавшуюся на ветру, просвечивало сияющее плато, а вышитая на скатерти буква 8 составляла вместе с яблоком и округлой, черной, блестящей галькой некий образ. Когда он снова взглянул наверх — «работа подождет, я подожду, она и я, мы оба подождем» — день весь гудел и роился, и он заметил, что, не подбирая слов, втайне подумал: «Святой мир!» Он пошел в сарай за дровами для камина: ему показалось, что огонь больше подойдет такому дню, чем ночи. Когда он пилил толстое, крепкое бревно, пила застряла; он, сбившись с ритма, рванул инструмент, тот окончательно заклинило, после чего ему осталось только выдернуть пилу и вставить рядом с прежним распилом. Все повторилось: полотно застряло в сердцевине, и он снова дергал и тряс пилу, пока ее не заклинило намертво… — наконец скорее оторванный, чем отпиленный чурбан обрушился на ногу мнимому герою дня, а потом, когда пламя, охватившее было шипящую древесину, погасло, он проклял святой день, причем в тех же самых выражениях, которыми славился на всю деревню его дед: «Заткнитесь, птицы! Катись к черту, солнце!» Позже хватило сломанного грифеля, чтобы не только этот день, но и все будущее было поставлено на карту. К тому времени, когда он понял, что неудачи как раз и могли бы спасти этот день, уже давно наступил следующий. По зрелом размышлении безуспешная попытка развести огонь (не означало ли гаснущее и дымящее пламя некое таинственное единение?) показалась ему воплощением всех тщетных усилий, не только его собственных: осознав это, он набрался терпения. И удар чурбаном по пальцам ног был не только воплощением боли. Его коснулось что-то еще, что-то другое, что-то вроде ласковой морды животного. Это тоже был образ — образ, вобравший в себя все чурбаны, которые с малых лет до этого момента падали, скатывались, срывались, обрушивались на его обувь, на его носки, на его детские и взрослые ступни; но это прикосновение было таким нежным, что, прислушайся он к себе еще на мгновение, его охватило бы изумление. И точно так же он спустя годы понял, что все эти неудачи, связанные с пилкой дров, были своего рода притчей — или басней? — об удачном дне. Сначала важно было коротким толчком найти основание для зубцов, выемку, в которой будет двигаться пила. Движение пилы входило в ритм, все шло легко и в удовольствие, одно влекло за собой другое: опилки разлетались во все стороны, скручивались крошечные листья растущего рядом самшита, потрескивание листвы смешивалось со скрежетом пилы; вслед за грохотом мусорного бака вступал гул реактивного двигателя в небе. Потом, обычно плавно, и ощущал он это заранее, если не отвлекался, пила входила в следующие слои. Тут нужно было менять ритм — замедлять, но, и в этом была опасность, без остановок и перескоков: даже при смене ритма движение пилы должно было сохранять размеренность, иначе инструмент наглухо застревал. Если это было возможно, следовало вытащить пилу и начать всё снова, но это, так учила его басня, лучше было сделать не в том же месте и не слишком близко, а на новом участке, потому что… Если со второй попытки удавалось погрузить металл в древесину и процесс налаживался, то в нижней части ствола, где вдохновенно орудовавший пилой не мог видеть ее зубьев — мысленно он уже находился далеко, планировал вечер или распиливал вместо бревна своего оппонента, — ему грозил если не оставшийся незамеченным сучок, то (чаще всего в паре сантиметров от того места, где почти отпиленный чурбан отламывался от бревна и падал на ногу пильщику) узкий, но крепкий слой, в котором сталь налетала на что-то вроде камня, гвоздя и кости, вместе взятых, и весь процесс сбивался на последнем такте: для постороннего слуха еще немного пения, а для самого пильщика скорее кошачий концерт — и конец. И все же он был близок к тому, что само распиливание бревен, само нахождение, пребывание рядом с древесиной, ее округлостью, запахом, узором, само исследование свойств и сопротивления этого материала идеально воплощало его мечту о времени бескорыстного наслаждения. И точно так же сломанный грифель… и так далее, и так далее целый день. Поэтому, думал он впоследствии, опыт удачного дня требует в момент несчастья, боли, промаха — разлада и крушения — собраться с духом и тотчас же, не откладывая, прожить этот момент по-другому и так преобразить его освобождающим от шор осознанием или размышлением, чтобы день, как и требуется для «счастья», обрел порыв и крылья.
- Предыдущая
- 19/23
- Следующая