Выбери любимый жанр

Три эссе. Об усталости. О джукбоксе. Об удачном дне - Хандке Петер - Страница 18


Изменить размер шрифта:

18

Судя по всему, для тебя сейчас, если отбросить идеи счастливого мгновения, удачной жизни, конечной или вечной, идея удачного дня — что-то вроде четвертой власти? И это побуждает наделять удачный день неизбывным ароматом, который не улетучивается, а, наоборот, что бы ни случилось с тобой завтра, каким-то образом сохраняется? И значит, снова настал момент задать вопрос: как ты себе представляешь удачный день — в деталях?

У меня нет ни малейшего представления об удачном дне. Есть только идея, я почти отчаялся придать узнаваемые очертания образу, заставить просвечивать его рисунок, взять первоначальный световой след — просто и ясно описать свой день, как и предполагалось. Пока только идея, поэтому я просто описываю идею. «У меня есть идея». Но как ее описать? Произошел толчок (мне то и дело ставят в упрек уродство этого слова, и всякий раз его невозможно заменить). Стало светло? Стало просторнее? Что-то мной завладело? Что-то во мне всколыхнулось? Повеяло теплом? Прояснилось? В конце дня наступил новый день? Нет, идея противится описанию. Не дает мне спрятаться за образом. И все-таки она была живой, живее, чем образ или представление, она собрала все рассеянные телесные ощущения в сгусток энергии. Идея означала: нет образа, есть только свет. Идея не была возвращением в славные дни детства, а проливала свет на грядущее. Она продолжает существовать, если уж ее излагать, в форме будущего времени, повествуя о будущем. Например: «Посреди удачного дня настанет новый день. Это даст мне двойной толчок извне и во мне, до самой глубины, в глубине. На исходе удачного дня я наберусь наглости сказать, что прожил его как подобает — с наглостью, достойной украсить фамильный герб». Да, идея говорила не о далеких днях детства, а скорее о дне из взрослой жизни, о грядущем, и идея была действием, она действовала — вмешивалась — за пределами простого будущего, в форме долженствования, в которой песня Ван Моррисона, перелицованная, звучала бы примерно так: «В удачный день Катскиллские горы пусть будут Катскиллскими горами, съезд на стоянку пусть будет съездом на стоянку, пусть воскресная газета будет воскресной газетой, сумерки — сумерками, твой блеск рядом со мной пусть будет…» Только вот вопрос: как нечто подобное воплотить? Достаточно ли моего танца, или это следует назвать вместо «грации» (grace) «милостью»? И о чем свидетельствует то, что, когда идея удачного дня впервые «забрезжила» передо мной, это был не какой-то там краткий миг, а целый период существования на грани отчаяния? (Или не «забрезжила», а «промелькнула»? «замерцала»?) Чудовище «бессловесности» уступило молчанию. Средь бела дня вернулся сон о гнезде из сена, лежащем прямо на земле: в нем пищал неоперившийся птенец. Осколки слюды в брусчатке слепили. Воспоминание о том, с какой теплотой мать однажды дала денег на ремешок для часов, и афоризм: «Господь любит радостного дарителя[55]». Черный дрозд, несясь вглубь аллеи, задел крылом живую изгородь. На заасфальтированном перроне пригородной станции Исси-Плэн ярко и четко проступил узор тысячи подошв — подсохший след вчерашнего дождя. Проходя мимо оранного ребенка, он втянул шею. В иные дни башня церкви Сен-Жермен-де-Пре, что напротив кафе, книжного магазина, кинотеатра, парикмахерской, аптеки, высилась отрешенно, отстраняясь от «текущего дня» и его настроений. Страх смерти в последнюю ночь был все тем же. Разбитая стеклянная витрина была такой, какой была. Беспорядки в Закавказье были такими, какими были. Моя рука и ее бедра — были. Тропинка вдоль железнодорожной ветки на Версаль тепло пахла минеральной краской. Сон о всеохватной, всем понятной книге, от которой все давно отказались, о которой давно перестали мечтать, толчком вернулся — или «возобновился» — посреди дневного мира, оставалось только записать его. Азиат с рюкзаком, а может, это был святой, охваченный восторгом или страхом, несся через пешеходный переход. В баре на какой-то пригородной станции к исходу дня остался один-единственный посетитель, хозяин заведения протирал стаканы, кошка играла между столами с бильярдным шаром, по пыльному оконному стеклу плясали зубчатые тени еще не облетевших листьев платана, и требовалось найти иное слово вместо привычного «промелька» для огней поезда там, за кронами деревьев, скрывавшими железнодорожную насыпь, — как будто это единственное верное слово могло весь день сделать удачным в том смысле, что «все являемое (в переводе на нынешний светский язык: всякая форма) свет есть»[56].

И тут наконец, вопреки всякому порядку и не дожидаясь подходящего момента, в наш рассказ об удачном дне вмешался, смутно, едва различимо, запинаясь-заикаясь, третий голос, повествующий, идущий словно снизу, из гущи кустарника, издали: — Наконец? Или к сожалению? В ущерб себе?

К счастью или к несчастью, но «сожаление» здесь, во всяком случае пока, уместно; в дальнейшем придется снова прибегнуть к ухищрениям. Рассказывает ли песня Ван Моррисона об удачном или о счастливом дне? Налицо явные признаки удачного дня: день был опасным, полным помех, препятствий, ловушек, сбоев, тряски, словно дни, что пережил некогда Одиссей по дороге домой, — завершая рассказ о таких днях, всякий раз понимаешь, что за ними следует вечер, увенчанный обильной трапезой и возлияниями, «божественное» восхождение на ложе с женой, торжество. Только опасности сегодняшнего дня вовсе не камни из пращи великана и прочие известные вещи — опасен сам день. Хотя, вероятно, так было всегда, особенно в те эпохи и на тех территориях, которые война и прочие бедствия, казалось, обошли стороной (как много дневников того или иного «золотого века» начинаются с описания утренних планов, а заканчиваются, как правило, их крушением к вечеру) — но бывал ли когда-нибудь такой самоценный и готовый сказаться день — не мой, твой или наш — прежде? И не может ли статься, что его проблема в будущем, куда более золотом, веке будет все актуальнее и актуальнее? Не стали ли «требования дня» (а не связанные с ним обязанности, битвы, игры), дня как такового, дня как данности, дня, каждое мгновение которого предлагает ухватиться за себя как за возможность, не стали ли они — по крайней мере для нашего брата, здесь и сейчас, в наших более-менее мирных широтах — вызовом, потенциальным другом, потенциальным врагом, азартной игрой? И выстоять, победить, принести пользу в таком приключении, или дуэли, или просто соотнесении себя с масштабами дня, очевидно, никакая третья сила не поможет, ни работа, ни развлечения, ни тряска в машине Ван Моррисона; даже предприятие вроде «небольшого путешествия» кажется несовместимым с удачно сложившимся днем — будто это дело, которое лучше всего сделать (взять на дом, завершить) на месте, лежа, сидя, стоя и разве что изредка делая несколько шагов вперед или назад, праздно, просто смотря, или слушая, или, может быть, и вовсе только дыша, причем абсолютно непроизвольно — без участия воли, как и при каждом следующем жизненном шаге в подобный день, — так, будто абсолютная непроизвольность и есть нечто решающее для его успеха. Не зарождается ли таким образом и танец?

А теперь набросаем две совершенно разные версии приключившегося за день. В одной человеку, например, удается, повзрослев, покончить со снами, которые ложатся отвлекающим бременем, и взять с собой лишь те, что замедляли бы течение дня, выдерживали бы вес мировых событий; в утреннем воздухе срастаются континенты: с первыми каплями дождя ветерок шелестит в листве кустарника на Огненной Земле; странный послеполуденный свет, миг за мигом расколдовываемый осознанием симулирующей саму себя фата-морганы; впоследствии за удачу сойдет даже то, что спускается вечер и глаза созерцают сумеречный свет, и по завершении дня, хотя ничего не произошло, можно бесконечно рассказывать о нем. Ах, мгновение, в котором не осталось ничего и никого, кроме облаченного в синий фартук старика в палисаднике! А что же другая, противоположная версия? Она будет совсем короткой: парализованный предрассветными сумерками, комок несчастья, чей корабль под названием «Дневное приключение» опрокинулся в момент выхода в море, попадает в воды утра; он не приходит в себя даже в полуденном покое и лежит в глухой ночи, оказавшись ровно на том месте, с которого «в божественную рань» наш герой должен был отправиться в путь, — и нет даже слов и образов, чтобы передать бездарность прожитого им дня, разве что выветрившиеся и избитые аллегории вроде этих.

18
Перейти на страницу:
Мир литературы