Выбери любимый жанр

Три эссе. Об усталости. О джукбоксе. Об удачном дне - Хандке Петер - Страница 14


Изменить размер шрифта:

14

Спустя годы джукбоксы утратили для него свою притягательность — вряд ли оттого, что теперь он предпочитал слушать музыку дома, и определенно не оттого, что он постарел, но, скорее всего, — так он понял, засев за эссе, — оттого, что он жил за границей. Разумеется, он, как и прежде, с ходу бросал монетку в щель, как только оказывался — в Дюссельдорфе, Амстердаме, Кокфостерсе или Санта-Тереза ди Галлура — перед одним из готовых к работе, гудящих и переливающихся разноцветными огнями старых друзей, но это была скорее привычка или традиция, и слушал он все чаще вполуха. Их прежнее значение, напротив, сразу возвращалось во время его эпизодических остановок в родных краях. Одни по возвращении домой шли «на кладбище», «на озеро» или «в бар», а он прямо с автобусной остановки нередко направлялся к музыкальному автомату в надежде, что его грохот позволит ему почувствовать себя не таким чужим и неуклюжим во время предстоящих встреч.

Надо рассказать и о тех встреченных им за границей джукбоксах, которые играли не только музыку, но и роль в некоторых событиях его жизни. Всякий раз это было не просто за границей, но на границе — на краю привычного мира. Хотя Америка и была, так сказать, «родиной джукбоксов», но ни один из увиденных там не произвел на него впечатления — разве что на Аляске. Только вот считать ли Аляску частью Соединенных Штатов? Как-то в канун Рождества он оказался в Анкоридже. После Рождественской мессы, когда у дверей маленькой деревянной церкви среди абсолютно незнакомых людей на него нахлынуло редкое чувство радости, он решил заглянуть в бар. В полумраке, среди снующих пьяных посетителей, он увидел единственную спокойно стоящую фигуру у сверкающего джукбокса — индианку. Она повернулась к нему, лицо большое, гордое, насмешливое, и это был единственный раз, когда он танцевал с кем-то под пульсирующие ритмы джукбокса. Даже всегда готовые к потасовке посетители расступались, освобождая для них место, будто эта девушка или, скорее, женщина без возраста была самой старой в заведении. Потом они вышли через заднюю дверь; на обледенелом дворе стоял ее внедорожник, чьи боковые стекла были разрисованы силуэтами сосен, стоявших по берегам озера; шел снег. Отстранившись, хотя они и не касались друг друга, разве что, танцуя, слегка брались за руки, она предложила пойти с ней; она занималась с родителями рыбной ловлей на другой стороне залива Кука. И в этот момент ему стало ясно, что в его жизни наконец стало возможным решение, принятое кем-то другим. И он сразу же представил себе, как переходит с незнакомой женщиной границу там, среди снегов, абсолютно серьезный, навсегда, без возврата, отрекаясь от имени, работы, всех своих привычек; эти глаза, это место, за границей всего привычного, часто мерещившиеся ему, — это был момент, когда Парцифаль стоял перед спасительным вопросом; а он? — перед таким же спасительным «да». И как Парцифаль, но вовсе не потому, что не был уверен, — ведь у него был этот образ, — а потому, что это как будто вошло в его плоть и стало ее частью, он медлил, и в следующий момент этот образ — эта женщина — буквально исчез в снежной ночи. В следующие вечера он снова и снова заглядывал в бар, ждал ее у джукбокса, расспрашивал о ней и разыскивал ее, но, хотя многие припоминали ее, никто не мог сказать, где она живет. И даже спусти десятилетие это происшествие побудило его перед вылетом из Японии до обеда оформить американскую визу, высадиться в темном зимнем Анкоридже и за несколько дней исходить вдоль и поперек занесенный снегом город, к прозрачному воздуху и широким горизонтам которого привязалось его сердце. Между тем даже на Аляску проникло новое кулинарное искусство, и прежний «салун» превратился в «бистро» с соответствующим меню и усовершенствованиями в интерьере, которые, разумеется, и это можно было заметить не только в Анкоридже, на фоне светлой и легкой мебели уже не выносили соседства тяжелых старомодных музыкальных машин. Но явной приметой того, что где-то поблизости можно обнаружить джукбокс, были фигуры — всех рас, — выползавшие нетвердой походкой на тротуар из трубообразных бараков, из самых темных углов; или человек, как правило белый, во дворе, среди ледяных глыб, окруженный полицейским патрулем и бьющий кулаками во все стороны, которого потом, скользящего по льду и снегу животом — плечи и подогнутые сзади к бедрам голени крепко связаны, — с заломленными за спину руками в наручниках, как салазки, загружали в полицейскую машину. В бараках, на видном месте рядом с барной стойкой, на которой покоились головы пускающих слюну и рыгающих во сне мужчин и женщин, в основном эскимосов, он обязательно встречал подчинявший себе все пространство джукбокс со старыми добрыми песнями; здесь можно было обнаружить все синглы Creedence и тут же, в клубах табачного дыма, послушать истовые и мрачные сетования Джона Фогерти[33] на то, что в своих музыкальных блужданиях он «утратил связь», а также — «если бы мне платили хотя бы доллар за каждую песню, которую я спел…»[34] — пока со стороны вокзала, зимой открытого только для грузовых перевозок, доносился пронизывающий весь город протяжный органный гудок локомотива со странной для Крайнего Севера надписью «Южная тихоокеанская транспортная компания», а на телеграфном проводе перед мостом, ведущим к открытой только летом лодочной пристани, раскачивался удавленный ворон.

Не означает ли это, что музыкальные автоматы были чем-то для бездельников, для фланеров, шатающихся по городам, и, как стало теперь модно, по миру? Нет. Во всяком случае, он меньше искал их в периоды безделья, чем когда работал или обдумывал замысел и особенно когда возвращался в родные места. Прогулка в поисках тишины, перед тем как сесть за письменный стол, почти регулярно превращалась в прогулку в поисках джукбокса. Чтобы отвлечься? Нет. Если уж он нападал на след чего бы то ни было, то меньше всего на свете ему хотелось от этого отвлечься. Дом его со временем стал домом без музыки, без проигрывателя и чего-либо подобного; всякий раз, когда по радио после новостей начиналась какая-нибудь музыка, он выключал звук; даже в часы опустошенности и притупленности чувств, когда время словно останавливалось, ему достаточно было представить, что он сидит не наедине с собой, а перед телевизором, и он сразу же предпочитал свое нынешнее состояние. Даже кинотеатров, которые раньше после работы были своего рода убежищем, он старался избегать: слишком часто его в них охватывало чувство отрешенности от мира, из которой он опасался никогда не выбраться и не найти дорогу к своему делу, и то, что он выходил посреди фильма из зала, было бегством от подобных послеполуденных кошмаров. Значит, он шел к джукбоксам, чтобы, как бывало с ним поначалу, собраться? Это тоже давно было не так. Возможно, ему, пытавшемуся неделями в Сории читать по складам сочинения Терезы Авильской, удалось бы объяснить прогулку «чтобы посидеть» перед музыкальным автоматом после «сидения за письменным столом» следующим нахальным сравнением. На святую повлияли возникшие еще до ее рождения, в начале XVI века, разногласия между двумя группами относительно способов соединиться с Богом: одна группа, так называемые recogidos, «собиратели», полагала, что этого можно достичь физическим усилием, а другие, dejados, «погруженные», просто отдавались тому, что Бог желал сотворить с их душой, их alma, и Тереза, кажется, была ближе к «погруженным», потому как того, кто изо всех сил стремится к Богу, может одолеть злой дух, — таким образом, он просиживал перед джукбоксами не для того, чтобы сконцентрироваться на предстоящей работе, а для того, чтобы просто отдаться ей. Не делая ничего, лишь обращаясь в слух для восприятия звуков джукбокса, — «особенно» же потому, что, пребывая в публичном месте, он был не мишенью этих звуков, а выбирал их, словно сам «исполнял» их, — он давал обрести форму дальнейшему: давно безжизненные образы приходили в движение, их лишь требовалось перенести на бумагу, пока он слушал, сидя рядом (по-испански junto, вместе) с музыкальным автоматом «Redemption Songs» Боба Марли; а с повторяемой день за днем песней Аличе[35] «Una notte spéciale» в повествование, над которым он корпел, вступала, распространяя свое влияние во всех направлениях, совершенно незапланированная героиня; в отличие от записей, сделанных в состоянии сильного опьянения, все, что он записывал под музыку, казалось пригодным и на следующий день. Таким образом, не только ради прогулок, по возможности дальних, выбирался он из комнаты в периоды раздумий (раздумья никогда — дома, за столом — не были преднамеренными, целенаправленное размышление было знакомо ему лишь в форме сравнения и различия), но и для вылазок в бары с джукбоксами. Когда он сиживал в баре, где собирались сутенеры и где в музыкальный автомат однажды угодила пуля, или в баре для безработных, со специальным столом для выписавшихся из местной психиатрической клиники — тихие, бледные, неподвижные лица, двигавшие губами лишь для того, чтобы запить пивом таблетку, — никто не поверил бы ему, что он пришел сюда не из-за публики, а ради того, чтобы снова послушать «Неу Joe»[36] и «Me and Bobby McGee»[37]. He значило ли это, что он искал джукбоксы, чтобы, как говорится, ускользнуть от действительности? Может быть. Однако обычно происходило нечто прямо противоположное: в соседстве с джукбоксом все вокруг обретало свою собственную действительность. Если получалось, он занимал в тех забегаловках место, откуда было хорошо видно все помещение, с кусочком улицы в придачу. Там, в союзе с джукбоксом, дав волю своей фантазии, не опускаясь до наблюдений, которые представлялись ему отвратительными, он нередко достигал самоосознания или даже слияния с действительностью, что относилось ко всем окружавшим его вещам. Их действительность заключалась не в том, что в них было необычного или привлекательного, а скорее в их заурядных чертах, даже в привычных формах и красках; такая осознанная действительность казалась ему самым ценным — ничего более дорогого и достойного передачи он не знал, это было разновидностью повышенного внимания, как случается с побуждающей к раздумьям книгой. Шел человек, шевелился куст, желтый троллейбус поворачивал к вокзалу, перекресток образовывал треугольник, кельнерша стояла в дверях, мел лежал на краю бильярдного стола, шел дождь, и так далее, и так далее — и все это что-то значило. Будто действительности вправили сустав! Так что внимания заслуживали даже мельчайшие привычки, сложившиеся у нас, «игроков на джукбоксе», и малейшие их вариации. Сам он при нажатии кнопки чаще всего упирался рукой в бедро и, чуть подавшись вперед, почти касался автомата; другой выбирал номера, стоя на некотором расстоянии, широко расставив ноги и вытянув руку, как механик; третий быстро ударял средним пальцем по кнопке, как пианист по клавише, после чего отходил, уверенный в своем выборе, или стоял, будто ожидая результата, пока не раздавался звук (а потом исчезал, зачастую так и не дослушав, на улице), или принципиально давал запускать свои песни кому-то другому, с места выкрикивая цифры по памяти. Общим у них было то, что они видели в джукбоксе что-то вроде живого существа, домашнего питомца: «Со вчерашнего дня он чувствует себя неважно», «Не знаю, что с ним сегодня, как взбесился». Разве отношение его ко всем этим аппаратам не было одинаковым? Нет. Существовали определенные различия, от отвращения до откровенной нежности или ярко выраженного почтения. Перед промышленным изделием? Перед следами человеческого в нем. Форма аппарата со временем стала значить для него все меньше. Джукбокс времен войны мог быть сделан из дерева, вместо «Вурлицера» называться «Радиолой», «Симфонией» или «Фанфарой»; этот продукт эпохи немецкого экономического чуда мог даже не иметь подсветки, быть из темного непрозрачного стекла, бесшумным и по всем внешним признакам вышедшим из строя, но после того, как в него опускали монетку, список номеров озарялся светом, и после нажатия кнопки раздавалось жужжание, сопровождаемое миганием сигнала переключателя на передней панели из черного стекла. Не был для него больше чем-то решающим и особый звук джукбокса, идущий из глубин, словно из-под множества беззвучных слоев, этот неповторимый рев, который можно было услышать, только если слушать его, как рев Миссисипи из рассказа Уильяма Фолкнера, разлившейся от горизонта до горизонта, можно было расслышать глубоко под тихими, неподвижными водами океана. В крайнем случае он довольствовался настенным автоматом, из которого исходил более плоский, жестяной звук, чем из портативного радио, но, на худой конец, в шуме забегаловки, где музыки почти не слышно, достаточно было просто ритмической вибрации, чтобы он извлек из нее припев или хотя бы один такт — этого было довольно — выбранной им композиции, из которых у него в голове, от вибрации к вибрации, складывалась вся песня. Отвращение же он испытывал к автоматам, в которых выбор песен был не уникальным, собранным на месте, а стандартным, повторяющимся от одного населенного пункта к другому, по всей стране, без вариантов, навязанным заведению неким безымянным центром, который представлялся ему своего рода мафией — мафией, контролирующей джукбоксы. Такие — во всех странах теперь были в основном только они — серийные подборки, состоявшие только из последних хитов, даже если ими были оснащены старые модели «Вурлицера», отличались списком номеров, не набранным владельцем на пишущей машинке, а отпечатанным в виде этикеток с именами певцов и названиями песен. Однако, как ни странно, он избегал и тех джукбоксов, чьи программы, как меню некоторых ресторанов, демонстрировали чей-то уникальный почерк, сверху донизу, слева направо, хотя, как правило, каждая их пластинка была предназначена словно для него одного: программа джукбокса не должна была, по его мнению, воплощать никакого намерения, даже благородного, никакой эрудиции, никакого избранничества, никакой гармонии — она должна была представлять собой смесь, с примесью чего-то неизвестного (с годами такого должно было становится все больше), а также включать в себя достаточно спасительных композиций и, самое ценное, те мелодии (нескольких на необозримой панели вполне хватало), которые подходили ему именно сейчас. Такие джукбоксы тоже легко опознавались по внешнему виду своих меню, с их мешаниной печатных и рукописных надписей, начертание которых менялось от названия к названию: одно — заглавными буквами, чернилами, следующее — в небрежной, почти стенографической манере, карандашом, но большинство, при всех отличиях петель и наклонов, демонстрировали аккуратность и сосредоточенность, некоторые были словно выведены детской рукой; при всем разнообразии ошибок, встречались и абсолютно правильно написанные (с акцентами и дефисами), для официанток, вероятно, чересчур по-иностранному выглядевшие названия песен; бумага пожелтела, надписи поблекли и с трудом поддавались расшифровке, некоторые были сделаны поверх других, местами еще различимых. Со временем, бросив взгляд на меню джукбокса, он все чаще останавливался не на «своих», а на таких вот подписанных от руки пластинках. И даже если пластинка была ему незнакома, он слушал именно ее. Так в североафриканском баре в парижском предместье, стоя перед джукбоксом (панель была заполнена французскими названиями, что сразу же выдавало руку мафии), он обнаружил на самом краю этикетку, с нажимом подписанную крупными, скачущими, подобно восклицательным знакам, буквами, и выбрал контрабандную арабскую песню, потом выбрал ее снова и снова, и до сих пор его преследовали эти далеко разносившиеся звуки «Sidi Mansour»[38], что, как сказал тогда прервавший молчание бармен, было названием «особенного, необычного места» («Ты не можешь отправиться туда просто так!»).

14
Перейти на страницу:
Мир литературы