Выбери любимый жанр

Дети семьи Зингер - Синклер Клайв - Страница 13


Изменить размер шрифта:

13

Сейчас мне кажется, что отец вел себя как любой писатель, который хочет увидеть свои работы опубликованными. Из всего, что он написал, в свет вышел лишь один тонкий томик. По мнению отца, ничто так высоко не ценится Всевышним, как издание религиозной книги, поскольку это побуждает и самого автора, и других людей к изучению Торы.

Трактаты Пинхоса-Мендла, впрочем, были бесконечно далеки от тех книг, которые читал Башевис. Его страстью была Ѓаскала, еврейское Просвещение. Она представляла собой пограничье между еврейским и нееврейским мирами, где человеку приходилось выбирать между уделом раввина и уделом писателя.

Иешуа стал первым, кто пересек эту границу. «В нашей семье он был старшим мальчиком, а я — малюткой, — говорил Башевис. — И поскольку он был высоким и, на мой взгляд, красивым (да и другие тоже так считали), да еще и умным, я восхищался им более, чем кем-либо другим. Даже больше, чем родителями. Родители есть родители. Отец был раввином, а Иешуа — мужчиной». Противопоставление «раввина» и «мужчины» важно, ибо оно предвосхищает один из центральных конфликтов в произведениях Башевиса. В авторском предисловии к черновому варианту сборника рассказов «Старая любовь»[54] он писал: «Единственная надежда человечества — это любовь, во всех ее формах и проявлениях, — источником же их всех является любовь к Богу». Однако в опубликованной версии эта фраза претерпела изменения: «Единственная надежда человечества — это любовь во всех ее формах и проявлениях, источником же их всех является любовь к жизни…» Это и есть тот выбор, который стоял перед Башевисом: между Богом и жизнью, между раввином и писателем, между биологическим отцом и духовным наставником. В интервью «Encounter» Башевис вспоминал, как спорили между собой его отец и брат. Сам он всегда принимал сторону Иешуа.

Его устами говорила логика, и я, маленький мальчик, думал: «А ведь он прав». Я никогда не посмел бы сказать это вслух, но я так чувствовал <…> Каждое его слово было для меня бомбой, настоящим взрывом моего духовного мира. Родителям нечего было ему ответить <…> И через некоторое время мой брат нашел в себе мужество избавиться от длинного лапсердака и облачиться в европейскую одежду — она шла ему куда больше.

Сам Иешуа описал это кратко: «В возрасте восемнадцати лет я решил, что не хочу становиться раввином, и забросил свои занятия теологией. Я хотел получить современное образование и начал с того, что периодически брал уроки у недорогих частных преподавателей, параллельно зарабатывая себе на жизнь чем придется»[55]. Он уже не жил дома, а навестить родителей приходил гладко выбритым и в современной одежде. Когда началась Первая мировая война, его призвали в царскую армию. «Отец стыдился моего брата, чувствовал себя униженным, — писал Башевис, — и иногда так сердился, что выгонял его из дома. Тем не менее перспектива потерять сына убитым на фронте его не прельщала». Тогда Пинхос-Мендл попытался уговорить сына, чтобы тот нанес себе увечье и таким образом избежал военной службы. Иешуа отказался, ответив, что среди евреев и без того достаточно калек. «Все евреи — это один большой горбун…» — добавил он. В мемуарах Башевис вспоминал об этом так:

Сторонник Ѓаскалы, он выражался резко и предельно ясно, язвил несмотря на неоднозначность своих взглядов. Трудно было понять, какой именно позиции он придерживался. Он был против религиозности, но вместе с тем осознавал недостатки светского мировоззрения. Разве не мирские амбиции привели к этой войне? Симпатизируя социализму, он все же был слишком большим скептиком, чтобы питать социалистическую веру в человечество. Отец подытожил взгляды моего брата формулой «Ни этого мира, ни грядущего…»

Схожей формулой можно описать многих литературных героев Башевиса, не говоря уже о персонажах самого Иешуа.

Иешуа не стал делать из себя калеку, вместо этого он дезертировал. Проведя несколько недель в бегах, он нашел укрытие на квартире какого-то художника в Варшаве и там «жил с фальшивым паспортом и занимался живописью — судя по всему, без особого успеха». Однажды Башевис принес ему переданную матерью корзинку с едой и был шокирован, увидев «изображения хорошеньких молодых девушек с обнаженной грудью». В этом челночном маршруте между отцом и братом Башевис видел метафору своего литературного пути:

Эта студия мало чем напоминала кабинет моего отца, но именно этот контраст, похоже, укоренился во мне. Даже в моих рассказах всего один шаг от синагоги до сексуальности и обратно. Меня продолжают интересовать обе грани человеческого бытия.

В своем интервью журналу «Encounter» Башевис говорил о реалистичных рисунках Иешуа:

Он изображал человека не так, как это делали Миро или Пикассо, когда они рисовали несколько линий и говорили, что это козел или что это мужчина. Он старался быть настолько верен природе, насколько это было в его силах. Но другим до него это удавалось лучше, и в итоге он решил, что эта стезя ему не подходит. Человеку самому всегда лучше знать, на что он способен, а чего он сделать не может. Он понял, что на самом деле его сильная сторона — это литературное творчество. Он частенько читал свои рассказы маме, и я тоже слушал. Однажды, когда я уже научился хорошо читать на идише, он положил один из своих рассказов в ящик стола. Когда он отлучился, я открыл ящик и прочел его рассказ. И написанное показалось мне прекрасным.

Когда начал писать и сам Башевис, родители восприняли это как трагедию.

Они считали всех светских писателей отщепенцами и безбожниками — в сущности, большинство из них таковыми и являлись. Стать «литераторам» означало для них нечто столь же ужасное, как стать мешумедом[56], вероотступником. Отец не раз повторял, что светские писатели, такие как Перец, ведут евреев к ереси. Он говорил, что все, что они пишут, направлено против Бога. Хотя произведения Переца написаны в религиозном духе, отец называл их «подслащенным ядом», который от сладости не переставал быть отравой. И с точки зрения своей традиции он был прав. Всякий, кто читал такие книжки, рано или поздно становился светским человеком и разрывал связь с традициями отцов[57].

Иешуа начал свою литературную карьеру безболезненно, чего не скажешь о Башевисе. Рассказав о переходном этапе своей жизни в книге «Папин домашний суд», он вновь обратился к нему в автобиографической повести «Маленький мальчик в поисках Бога». Здесь он детально описывает то лихорадочное воздействие, которое оказывали на него новые идеи.

Я существовал на нескольких уровнях. Я был учеником хедера, и в то же время пытался решать вечные вопросы <…> Я изучал каббалу, но спускался во двор, чтобы поиграть с ребятами в салки и прятки <…> Я осознавал, что сильно отличаюсь от других мальчишек, и глубоко стыдился этого факта. Я одновременно читал Достоевского в переводе на идиш и грошовые детективы, которые покупал за одну копейку на улице Твардой. Я переживал глубокий кризис, страдал от галлюцинаций. Мои сны кишели демонами, призраками, чертями, трупами <…> В своих фантазиях я приводил в мир Мессию или даже сам был Мессией.

Сравните этот пассаж с гораздо более сдержанным описанием в книге «Папин домашний суд»: «К тому времени я уже читал светские книги, меня увлекала ересь, и было довольно нелепо посещать хедер». Либо Башевис многое недоговаривал, когда писал «Папин домашний суд», либо в более поздних мемуарах он заново сочинил собственный образ. И чем ярче и драматичнее он живописал историю своего просвещения, тем больше сожалел об утраченной традиции.

Фигура Пинхоса-Мендла вновь и вновь возникает в произведениях Башевиса, высмеивая те идеи, которые проповедует его сын. Даже когда Иешуа объясняет младшему брату теорию эволюции Дарвина, последнее слово остается за Пинхосом-Мендлом: «Могут ли профессора всей земли, все вместе, создать одного клеща?» В другом тексте Башевис и сам прибегает к похожему аргументу, говоря, что «слепые силы не смогли создать даже одной-единственной мухи». Будучи в целом согласен с пессимистическими взглядами Мальтуса[58](изложенными в брошюре, которую принес домой Иешуа), Башевис, однако, добавляет, читая Мальтуса, он чувствовал себя так, будто «глотал отраву». Пинхос-Мендл считал «подслащенным ядом» всю нерелигиозную литературу, даже утреннее чтение газет он приравнивал к «поеданию яда на завтрак». В одном из поздних рассказов Башевиса, озаглавленном «Братец-жук», рассказчик, спасаясь от ревнивого сожителя своей бывшей любовницы, оказывается в ловушке, без одежды и путей к отступлению, на крыше ее иерусалимского дома. В этот момент он мысленно кается перед своими родителями, «против которых я когда-то восстал и которых я продолжаю позорить теперь». Обнаженный, думая о том, какая нелепая смерть ему уготована, он также просит прощения у Бога. Его глупость заключалась в том, что он поставил любовь женщины выше преданности Всевышнему, и «вместо того, чтобы вернуться в Обетованную землю и посвятить всего себя изучению Торы и исполнению Его заповедей, я последовал за блудницей, потерявшей себя в суете и тщеславии искусства». В конце концов рассказчик, сумев спастись, бежит прочь. Заблудившись, он обращается по-английски к пожилому прохожему. «Говорите на иврите», — строго отвечает ему мужчина, почтенный, словно президент общества «Друзья языка идиш». Рассказчик видит «отцовский укор в его глазах… как будто он знал меня и догадался о моем затруднительном положении».

13
Перейти на страницу:
Мир литературы