Дети семьи Зингер - Синклер Клайв - Страница 12
- Предыдущая
- 12/54
- Следующая
Терроризм вызовет у нее отвращение. Она слишком любит все человечество. Это просто Авром-Бер в юбке <…> Вот если бы он смог убедить Михла вступить в партию, было бы здорово. У этого юноши сильный характер, Двойре же не хватает решительности. Вероятно, не составило бы никакого труда обратить ее в сионизм, как ничего не стоило обратить ее в социализм. Она принадлежит к тому типу людей, которым необходимо прилепиться к чему-то — неважно к чему, но, конечно, лучше всего, чтобы это был любовник! В ней действительно есть все черты идеалиста, — идеалиста, не имеющего определенного идеала.
Разумеется, эти размышления Шимона о Двойре в действительности были замаскированной самокритикой писательницы. Зная себя, Эстер понимала, что сбегать от реальности в любовную связь — не в ее характере (и не в характере ее лирической героини). Поэтому Шимон был изгнан со страниц романа, чтобы освободить пространство для дальнейшей эволюции главной героини; правда, его кровожадность несколько смягчилась под влиянием чувства к Двойре. «А что, если мы откажемся от террора как главного инструмента классовой борьбы и станем действовать силой убеждения?» — рассуждает он вслух в присутствии недоумевающей Бейлки. Парадоксальным образом любовь, которой так жаждала Эстер, значительно ослабила ее творческую энергию, а ведь писательство, в сущности, было ее единственным средством спрятаться от реальности. Как ни странно, вдохновение вернулось к Эстер благодаря тоскливой рутине навязанного ей брака.
Эстер, так же как и ее героиня, позволила выдать себя замуж. «История сватовства [в романе] — автобиографический эпизод», — писал сын Эстер Морис Карр[51]. Как это случилось? Как могла она, свободомыслящая социалистка, так безропотно вернуться назад, в эру свах и сватов? Объяснение здесь могло быть только одно — именно его и дала Эстер в своем романе. Для Двойры брак был возможностью сбежать из родительского дома. «Нетерпение ее было столь отчаянным, тревога — столь мучительной, что ей ничего не оставалось, как отдать себя во власть незнакомого человека… Она понимала только одно: необходимо бежать». Дома Рейзеле бранила дочь за то, что она «только что рыдала, а через мгновение уже распевает песню». Двойра понимала, что «семья считает ее истеричным, иррациональным существом». Башевис, несомненно, воспринимал ее именно так. «Она не принадлежала к тому типу девушек, которых легко выдать замуж», — писал он о своей сестре в мемуарах. Задача свата усложнялась еще и тем обстоятельством, что Эстер «прониклась современными идеями, читала книги и газеты на идише и мечтала о романтических отношениях, а не о договорном браке». В книге «Папин домашний суд» Башевис вспоминал о том, как Эстер обручилась с огранщиком алмазов из Антверпена (в романе «Танец бесов» он выведен под именем Бериша, на самом же деле его звали Авром Крейтман). Эстер то и дело впадала в эмоциональные крайности: то она видела в браке спасение, то изгнание. «Ты отсылаешь меня прочь, потому что ненавидишь», — обвиняла она мать. Тогда Башева предложила отменить свадьбу, на что Эстер возопила: «Нет уж! Лучше уж я отправлюсь в ссылку. Я исчезну. Ты никогда не узнаешь, что случилось с моими останками…»
Прежде чем мама успевала ей ответить, сестра разражалась хохотом и падала в обморок, но она всегда делала это осторожно, чтобы не ушибиться. Она обмирала, потам начинала моргать и улыбалась. И хотя все это походило на притворство, было в нем что-то чудовищно реальное[52].
Так же неоднозначно выглядело и психосоматическое заболевание Двойры, проявившееся прямо перед свадьбой, как будто ее подсознание давало ей последний шанс передумать. В чем бы ни была причина, боли в области сердца были непритворными, как и последовавший нервный срыв. Нееврейский доктор рекомендовал отложить дату свадьбы, но сват настоял на том, что лучше обратиться за советом к цадику.
«Все-таки дошло до этого, — думала Двойра по пути к жениху. — Им все же удалось прибрать ее к рукам, и теперь они распоряжаются ей как им вздумается, будто она — труп. А между тем она жива и все чувствует». Именно в этом — а не в неудачном романе с Шимоном — заключалась ее истинная трагедия: женщина в западне между Просвещением и Традицией. Когда настал решающий момент, Эстер не нашла в себе непреклонности, присущей ее братьям; ей не хватило отваги, чтобы постоять за свои убеждения и за свой талант. Выйдя замуж, девушка похоронила себя заживо. Живя с бестолковым мужем («Мой отец был шлемиль»[53], — говорил Морис Карр), окруженная его родичами — которых она терпеть не могла, — Двойра чем дальше, тем больше уходила в себя, пока не начала терять контроль над собой и не ощутила «первый вкус безумия, чистого безумия». В финальной сцене романа, действие которой происходит в 1914 году, Бериш сообщает жене о начавшейся войне, но та никак не реагирует, ей уже все равно. Башевис вспоминал о золотой цепочке, которую его сестра получила в подарок от будущего свекра. Такое же украшение отец жениха вручил и Двойре: по ее телу пробежала дрожь «от прикосновения холодного металла и мысли о том, что такой вот цепью, наверное, можно надежно связать самую злобную собаку». Горести и тяготы договорного брака описаны в романе так ярко, что заставляют усомниться в искренности Башевиса — странно, что он не отнесся всерьез к сестриной мечте о любви, что не разглядел в золотой цепочке зловещей символики. Еще более странно его реакция выглядит, если вспомнить концовку книги «Папин домашний суд»: юный Башевис с нетерпением ожидает, когда его посетит «то смятение, которое писатели называют „любовью“…» — непонятно, почему он отказывал собственной сестре в точно таком же общечеловеческом желании. Просвещение не спасло Эстер, у нее не хватило решимости перекусить золотую цепь. Еврейская традиция вскормила братьев Зингер, дав им интеллектуальные и моральные силы для того, чтобы впоследствии отказаться от нее; но их сестру эта традиция задушила.
Эстер в своем романе была слишком занята чувствами Двойры, чтобы уделять внимание раввинской деятельности Аврома-Бера в Варшаве. А вот в книге Башевиса «Папин домашний суд» должность Пинхоса-Мендла была центральной темой повествования. Вот как он говорит об этом в авторском предисловии:
Это рассказ о моей семье и о раввинском суде — вещах, так связанных между собой, что трудно определить, где кончается одно и начинается другое. Раввинский суд, бейс дин, — древнее учреждение. Он начался, когда Итро посоветовал Моисею «обеспечить народ судьями способными, богобоязненными, любящими правду, ненавидящими ложь и алчность» <…> Бейс дин представляет собой смесь суда, синагоги, Дома Учения и, если хотите, кабинета психоанализа, где люди, чей разум помутнен, могут облегчить свою душу… Бейс дин может существовать лишь у народа, исполненного глубокой веры и смирения. Не случайно он достиг вершины у еврейского народа, когда тот полностью лишился светской власти и влияния… Иногда мне кажется, что бейс дин — это прообраз Суда Небесного, Божьего Суда, который евреи считают безусловно правым и милосердным.
Однако к концу книги становится очевидной горькая ирония ситуации: то, что Пинхос-Мендл был одновременно отцом семейства и раввином, поначалу объединило семью и суд, но в итоге привело к распаду и того и другого. Отвергнув религиозный авторитет своего отца, Башевис фактически поставил под сомнение и его роль как родителя. По мере того как развивается повествование, религию вытесняет философия, а Пинхоса-Мендла замещает фигура Иешуа. В конце книги Башевис, с воодушевлением ожидая «того смятения, которое писатели называют любовью», попадает в сети самых коварных врагов отца — светских писателей. Словно чувствуя свою вину перед ним и пытаясь оправдаться, Башевис показывает, насколько отец и сам любил книги. Во время Первой мировой войны, в период великих невзгод, Пинхос-Мендл получил неожиданное наследство. Но вместо того чтобы употребить его на насущные нужды семьи, он решил опубликовать свою рукопись, посвященную клятвам. Башевис заключает:
- Предыдущая
- 12/54
- Следующая