Тоже Эйнштейн - Бенедикт Мари - Страница 17
- Предыдущая
- 17/59
- Следующая
— Вы уже в который раз поражаете меня, фройляйн Марич.
Он коснулся моей щеки, и я с жадным нетерпением ждала нового поцелуя. Сила этого желания испугала меня. Я постаралась успокоиться, глубоко вздохнула и сказала:
— Герр Эйнштейн, я не стану делать вид, будто ваши чувства не находят во мне отклика. Однако я не могу допустить, чтобы они сбили меня с пути. На этом пути уже принесено много жертв, и я много труда положила, чтобы выйти на него. Любовь несовместима с профессией. Во всяком случае, для женщины.
Его кустистые брови приподнялись, а рот — эти его мягкие губы — удивленно округлился. Очевидно, он ждал покорности, а встретил сопротивление.
— Нет, фройляйн Марич. Люди богемы, такие, как мы с вами, — те, кто выделяется среди прочих и своими взглядами, и культурными, и личными особенностями, — такие люди, безусловно, могут иметь и то и другое.
Это звучало соблазнительно. Как же мне хотелось, чтобы эти его богемные воззрения имели что-то общее с действительностью.
Собравшись с силами, я сказала:
— Пожалуйста, не обижайтесь, герр Эйнштейн, но я не могу продолжать этот разговор. Может быть, я и готова разделить ваши богемные взгляды и ваше убеждение, что мы отличаемся от других, но я должна отодвинуть свои чувства в сторону ради профессиональных целей.
Отряхнув с юбки кору и мятые листья, я двинулась к тропинке.
— Вы идете?
Он встал и подошел ко мне. Сжал мои руки и сказал:
— Никогда и ни в чем я еще не был так уверен, как в вас. Я буду ждать, фройляйн Марич. Ждать, когда вы будете готовы.
Глава восьмая
Листок бумаги — затертый, скрученный по краям — упал на пол. Я смотрела, как он вяло колышется под легким ветерком, проникающим сквозь зарешеченные окошки мансарды. Книга профессора Филиппа Ленарда уже больше часа лежала открытой на одной и той же странице, а я так и не прочла ни слова.
Я наклонилась, чтобы поднять листок с обшарпанного деревянного пола. Я сидела в мансарде со сводчатой крышей в Шпиле, нашем летнем домике в Каче, куда мы перебирались в теплое время года. Это место, прозванное так из-за двух башенок со шпилями, украшавших виллу в тирольском стиле с двух сторон, и еще одной башни в центре, было летним прибежищем нашей семьи с самого моего детства. Куда бы мы ни переезжали из-за папиной службы или моей учебы — на восток Австро-Венгрии, в Руму, Нови-Сад, Сремску-Митровицу, а потом в Загреб, — Шпиль всегда оставался моим домом.
Все детские годы я проводила лето в мансарде в Шпиле, глядя в окошко на деревенский пейзаж с колышущимися на ветру подсолнечными и кукурузными полями и читая книги — стопку за стопкой. Тогда это было мое убежище, мой мир грез, где я читала сказки и фантазировала о том, как стану ученой. Сейчас это было место, где можно было спрятаться от всех.
Я смотрела на лист бумаги в руке. На нем размашистым почерком герра Эйнштейна, таким же дерзким, как он сам, был начертан его адрес. Он торопливо сунул эту бумажку мне в руку, когда мы прощались вечером после поездки в Зильвальд — с настойчивой просьбой писать ему на каникулах. Я пользовалась этим тонким листочком как закладкой, чтобы иметь повод носить его с собой повсюду. Но, не желая расставаться с этим адресом, я тем не менее поклялась себе, что писать не буду. И не нарушила этой клятвы, хотя мысленно вела с ним целые разговоры о физике и математике. Я понимала: если я напишу ему, это будет продолжением того, что зародилось между нами в Зильвальде, а это почти наверняка положит конец карьере, ради которой я так долго работала при неизменной поддержке папы. Я не знала ни одной замужней женщины, занятой в какой-то профессии. Так какой же смысл начинать с герром Эйнштейном то, что ни к чему не приведет? В качестве утешения я цеплялась за нарисованную нами с Элен картину одинокой жизни, в которой будет и карьера, и дружба, и культурная жизнь в изобилии.
Я глядела в окно на плодородные, заросшие подсолнухами равнины Кача. Эта часть Воеводины, простиравшаяся к северу от Дуная, исторически была местом ожесточенной борьбы между Австро-Венгрией на западе и Османской империей на востоке, а теперь переживала трудные времена в искусственно начерченных австро-венгерских границах — из-за противостояния между правителями, этническими германцами, и коренным славянским населением. Я надеялась, что давно знакомые пейзажи, привычные запахи и словечки, семейное тепло помогут мне забыть те минуты в Зильвальде с герром Эйнштейном. Однако я чувствовала, что меня, совсем как ту землю, в которой я живу, раздирают внутренние противоречия — противоречия между чувствами и клятвами.
Звук тяжелых шагов гулким эхом разнесся в тонких стенах мансарды. Ни у кого, кроме моего широкогрудого, массивного папы, не могло быть такой свинцовой поступи.
Я сделала вид, что не слышу. Не потому, что не желала видеть папу, просто мне хотелось, чтобы он думал, будто я еще способна уйти в книгу с головой, чего мне на самом деле уже почти месяц не удавалось. Полулежа в хлипком шезлонге, который мама перенесла в эту малообитаемую часть Шпиля, я склонилась над книгой и сделала вид, что целиком поглощена ею.
Шаги становились все громче, все ближе, но я не поднимала глаз. В прошлые годы я славилась способностью отгораживаться от любых помех. Но папины щекочущие пальцы — это уже совсем другое дело! Несколько секунд папа щекотал меня во всех уязвимых местах, а я заливалась хохотом.
— Папа! — вскрикнула я в притворном ужасе, отталкивая его руки. — Мне уже почти двадцать один! Я слишком большая для щекотки! К тому же видишь — я читаю.
Он взял у меня книгу, аккуратно заложив пальцем страницу.
— Хм. Ленард… Мне кажется, вчера вечером ты читала ту же самую страницу в той же книге.
Щеки у меня вспыхнули. Папа присел рядом.
— Мица, ты стала сама не своя. Все время молчишь, даже со мной. Совсем не бываешь внизу — с мамой, Зоркой и маленьким Милошем. Я понимаю, твои брат и сестра младше тебя, но раньше ты хотя бы брала их с собой на пикники.
Я почувствовала укор совести. До сих пор каждое лето я время от времени собирала корзинку с обедом для нас с Зоркой и Милошем, и мы с ними отправлялись в поле. Там, среди подсолнухов, под теплым летним небом, я читала им свои любимые в детстве сказки — даже «Поющего лягушонка». А в это лето я не устроила для них ни одной такой прогулки. Я хотела было сказать папе, что четырнадцатилетняя Зорка и двенадцатилетний Милош уже слишком взрослые для таких забав, но промолчала. Папа мгновенно раскусил бы эту ложь.
Он снова опустил взгляд на мою книгу, а потом заглянул мне в глаза.
— Ты не читаешь, не занимаешься. У тебя все хорошо?
— Да, папа, — сказала я, стараясь сдержать слезы.
— Не знаю, Мица… Ты даже не обрадовалась, когда пришли твои отметки на прошлой неделе. У тебя средний балл — четыре с половиной. Из шести, господи ты боже мой! Тут праздновать надо, а ты, кажется, и бокала вина с нами не выпила.
Моя тайна жгла меня изнутри с тех пор, как я вернулась домой. Не раз мне хотелось признаться папе во всем. Сколько я себя помню, он был хранителем моих секретов. Но что-то удерживало меня. Может быть, боязнь разочаровать его после всех тех усилий, которые он приложил, чтобы дать мне образование. Может быть, боязнь разрушить его представление обо мне как о гениальном ученом-одиночке. Как я могла рассказать ему о герре Эйнштейне?
— Все хорошо, папа.
Не успели эти слова слететь с моих губ, как я поняла, что они прозвучали фальшиво.
Папа притянул меня к себе, обнял за плечи и мягко повернул лицом к себе. Он знал, что, глядя ему в глаза, я не смогу ни солгать, ни даже утаить хотя бы самую маленькую частичку правды.
— Что происходит, Мица?
- Предыдущая
- 17/59
- Следующая