Горничная Карнеги - Бенедикт Мари - Страница 2
- Предыдущая
- 2/63
- Следующая
Яркий свет, хлынувший в приоткрытый палубный люк общей каюты, на секунду ослепил меня. Я невольно зажмурилась. Даже когда он немного померк, я продолжала сидеть с закрытыми глазами, стараясь впитать в себя больше тепла от осеннего солнца. Мне хотелось, чтобы солнечные лучи очистили меня, выжгли кислую вонь долгого трансатлантического перехода, осушили горькие слезы разлуки с домом.
Наверху ударили в корабельный колокол, подавая сигнал к высадке пассажиров. Я открыла глаза и нехотя оглядела каюту. Матери с вялыми младенцами на руках с трудом поднимались на ноги; напуганные звоном детишки постарше — исхудавшие, с ввалившимися глазами — цеплялись за материнские юбки. Отцы семейств и старики разглаживали ладонями свои грязные, помятые костюмы, пытаясь сохранить хоть какое-то подобие человеческого достоинства. Только немногочисленные молодые мужчины, fir òga, оставались достаточно бодрыми — и рьяными, — чтобы встать в очередь на выход.
Путешествие было нелегким, оно вымотало даже самых крепких fir òga. Почти три недели назад, после нескольких дней непрестанного волнения на море, на «Странника» обрушился шторм такой силы, что пассажиры нижней палубы попадали со своих коек прямо в холодную воду, поднявшуюся над полом на два фута[1]. В кромешной тьме безлунной ночи матросы и мои попутчики вручную качали большой корабельный насос. Корабль швыряло из стороны в сторону, будто тяжелое бревно на стремнине реки. Одна девушка из Дублина — на вид не старше шестнадцати лет, путешествовавшая, как и я, в одиночку, — врезалась в деревянный столб, подпиравший потолок общей каюты. Она упала без чувств на затопленный пол и больше не приходила в сознание, а утром умерла. Капитан прислал двух матросов, которые зашили ее в простыню, положив в ногах несколько больших камней, и выбросили за борт без единого слова напутствия или молитвы. Ее гибель и столь небрежное обращение с телом покойной произвели на всех нас тяжелейшее впечатление. Это казалось недобрым предзнаменованием: стало быть, вот как относятся к бедным переселенцам в новой стране.
По деревянному настилу над нашими головами уже гремели шаги, грохотали тяжелые дорожные сундуки. Мои спутники засуетились, бросились собирать свои скудные пожитки: заплечные сумки, плетеные корзины, ящики с инструментами, бесценные семейные фотоснимки, Библии и даже странный потрепанный кофр. Но я знала, что нам незачем торопиться. Нас пригласят на выход в последнюю очередь, когда на берег сойдут пассажиры первого и второго классов. Бедняки, едущие третьим классом на нижней палубе, всегда чего-нибудь ждали: каменных сухарей, затхлой воды и прогорклой овсянки, которой нам приходилось питаться на протяжении всего путешествия; спокойного сна без надсадного кашля соседей и криков младенцев; глотка свежего воздуха, не пропахшего рвотой и содержимым ночных горшков; бури на море, когда открывался люк и нас все-таки выпускали на палубу; возможности уединиться, которой здесь не было.
Я уже устала ждать, но нам оставалось лишь замереть перед лестницей без движения — не считая легкой качки корабля у причала. Рядом со мной встала юная мамочка с грудным младенцем. Ее темное платье, за время пути превратившееся в лохмотья, сплошь покрывали белесые пятна — следы постоянной морской болезни ее малыша. На вид ей было не больше семнадцати лет — младше меня на два года, — но вокруг ее глаз уже собрались глубокие морщины. На всем протяжении этого жуткого путешествия ей приходилось выдерживать груз не только собственных забот и страданий, но и страданий ее ребенка. Мне стало стыдно, что я предавалась такому унынию из-за личных бытовых неудобств и тоски по дому.
И сказала ей:
— Ádh mór[2].
Кроме искреннего пожелания удачи, я ничего не могла предложить этой девушке и ее малышу. Здесь можно было не опасаться строгого учителя, который отметил бы в табеле о поведении, что мы говорим по-ирландски, а не по-английски, как положено ученикам благотворительных сельских школ для детей бедноты. Здесь нас никто не отлупит линейкой за родной язык. Впрочем, эту юную мамочку вряд ли лупили линейкой за подобную провинность — скорее всего, она никогда не училась в школе.
Мои слова ее, похоже, удивили. По настоянию матери я старалась как можно меньше общаться с попутчиками, и за все время пути мы с этой девушкой ни разу не говорили. Я упорно держалась особняком, благодаря чему сохранила здоровье, хотя моя отчужденность обижала и даже, наверное, возмущала компанейских, общительных соотечественников. Девушка молча кивнула в знак благодарности — сил отвечать у нее не было.
Крышка люка открылась. В трюм ворвался чистый просоленный воздух. Я вдохнула его полной грудью, наслаждаясь мгновением невероятного счастья. Запах свежего ветра напоминал мне о доме, и я жадно вбирала его в себя.
— Строимся в очередь по одному! — крикнул сверху смотритель трюма. Этот человек с неприятно землистым и вечно кислым лицом издевался над нами все сорок два дня пути: не давал нам еды и воды в положенных количествах и по собственному произволу сокращал время наших прогулок на палубе, если ему казалось, что мы недостаточно перед ним пресмыкались. Если бы сейчас от него не зависел наш доступ к новой земле, я высказала бы ему все, что думала о его скотской жестокости, и уж точно не стала бы держать язык за зубами — вопреки наставлениям родителей.
Мы построились, как было велено, и опять замерли в ожидании. Наконец, получив какой-то сигнал, смотритель взмахнул рукой и приказал нам подниматься на палубу. Дыша друг другу в затылок, мы в последний раз вышли из душного, смрадного трюма и уже в меркнущем свете дня спустились по трапу на пристань Филадельфийского порта.
После стольких дней, проведенных в море, земля будто покачивалась под ногами. Находиться на устойчивой тверди было странно и как-то неловко. Кажется, тело успело привыкнуть к качке и теперь не понимало, как без нее обходиться.
Какие-то люди в черных форменных мундирах провели нас к зданию с вывеской «Карантинный досмотр». Долгими темными ночами мои попутчики обсуждали этот досмотр, заранее обмирая от страха. Со слов своих родственников, уже перебравшихся в Америку, они знали: если у кого-то из вновь прибывших обнаружатся признаки нездоровья, его посадят на карантин в портовом лазарете — на недели, а то и на месяцы; лазарет же — это такое ужасное место, куда входишь здоровым, а выходишь больным. Либо не выходишь вообще.
За себя я не боялась. Я точно ничем не заразилась. Благодаря маминым наставлениям я смогла уберечься от хворей. Но, судя по громкому кашлю, который доносился в нашей общей каюте со всех сторон, мои попутчики не отличались отменным здоровьем, а судьба каждого из нас зависела от всех остальных. Если санитарный инспектор обнаружит симптомы инфекции хотя бы у одного пассажира, то мы все засядем на карантин и будем сидеть до тех пор, пока не излечимся все до единого.
Мы выстроились в очередь к инспекторам. Я невольно морщилась, наблюдая за тем, как они осматривали пассажиров, — словно это не люди, а домашний скот. Инспекторы оголяли вновь прибывшим десны и поднимали веки в поисках проявлений болезней, перебирали волосы, отыскивая вшей и других паразитов, тщательно проверяли кожу и ногти на предмет желтой лихорадки или холеры, беззастенчиво рылись в багаже. Любого подозрения будет достаточно, чтобы всех запереть в лазарете. Я мысленно вознесла благодарственную молитву Деве Марии за то, что маленький мальчик, который уже давно кашлял по ночам, сейчас не издал ни единого звука.
Очередь потихонечку продвигалась, и подошел мой черед. Я сняла мятый капор и серое шерстяное пальто, развела руки в стороны и приготовилась к осмотру.
— С виду вполне себе ладная барышня, — шепнул мне на ухо бородатый инспектор, распуская мои густые темно-рыжие волосы, собранные на затылке в высокий узел. В его действиях и словах было что-то странно интимное и категорически непристойное. Но я не могла возмущаться. Одно резкое слово — и я все испорчу. Все надежды родителей пойдут прахом. Ведь они пошли на многие жертвы, чтобы купить мне билет на корабль, и я не имела права их предать.
- Предыдущая
- 2/63
- Следующая