Мифическое путешествие: Мифы и легенды на новый лад - Гейман Нил - Страница 23
- Предыдущая
- 23/33
- Следующая
А расскажу я вам вот о чем. Не волнуйтесь, это ненадолго.
Кто я такая, он узнал, только покончив с делом. Ни сожалений, ни любопытства не чувствовал (какие там чувства – его сразу после рождения следовало утопить). До этого я была для него всего-навсего вещью, игрушкой, а после – всего-навсего диковинным феноменом.
Отделяя от туловища мои крылья, он в кровь изрезал ладони о медные перья.
В том веке я развлекалась, притворяясь смертной – уж очень курево и шаверму люблю, а шаверму заказывать куда проще, если твой пронзительный крик не пугает мальчишек-курьеров до полусмерти. И вообще бренная жизнь в небольших дозах забавна. Так самобытна, обыденна, приземленна… Колыбельные, листья кувшинок в прудах, летние грозы, и никому не приходит на ум рубить тебе голову с плеч ради какого-то идиотского долга героя перед богами. Хочешь – сиди на заднице ровно, читай себе книжку, и никто тебя не осудит. Опять же, шаверма…
Еще до того, как со мною было покончено, дух мой бежал назад, в Гнездо, в Яйцо. Сестры закудахтали, заворковали, мягко, по-родственному отругали меня, а потом принялись согревать Яйцо огромными медноперыми гузками. Сколько раз им доводилось меня высиживать, сколько раз мне доводилось высиживать их… Сестры должны друг о дружке заботиться. Кроме нас самих, у нас нет никого, а вечная жизнь без любви – дело крайне долгое и тягомотное.
И вот я снова вылупилась из Яйца. Взмахнула крыльями, и ураганы сровняли с землей огромные города в шести разных реальностях. Наверное, я самую чуточку, мать его так, разозлилась.
Может, даже всплакнула. Только вам и об этом знать ни к чему.
Назад, в мир смертных, мы ворвались в «Меркьюри-Кугуаре» 1967 года, с ревом понесшемся по пустынному загородному шоссе: одна из сестер впереди, трое сзади, а я за баранкой, с сигаретой, зажатой в острых зубах. В этих старых машинах хоть крылья во всю ширь расправляй – если, конечно, умеешь как надо свернуть реальность.
В паутине сельских дорог легче легкого заплутать, но мои старые крылья на его чердаке так и тянули к себе, а потому с пути мы не сбились.
Когда мы подкатили к его крыльцу, он был дома один. Гравий дорожки захрустел под колесами, точно кость. Разумеется, у него имелось ружье. И двери он поспешил запереть. Но замки ради нас сами собой отворились, а ружье мы попросту отняли.
Плакал ли он? О да. Как грудной, мать его, младенец.
– Я же не знал, кто ты, – захныкал он. – Не знал! Просто внимание хотел на себя обратить, а ты в мою сторону даже не взглянула, что я ни пробовал!
– Ну что ж, малыш, – отвечаю, втаптывая сигарету в цветастый фамильный ковер, – вот теперь обратил, это уж точно.
Наши когти крушат в пыль галактики. Наши песни внушают страх черным дырам. Наши бритвенно-острые перья режут свет лун в серебристую бахрому, рассекают вселенные на параллельные миры. Растерзали ли мы его на куски? Я вас умоляю! Что за дурацкий вопрос!
Убили ли мы его? Э-э… можно сказать и так. А можно сказать иначе: все его существо, тонким слоем, как жаба, попавшая под колесо, размазанное вдоль бескрайней полосы пространства и времени, молит об остановке, о прекращении существования, но конца этой дороги ему не достичь никогда. Все дело в семантике, верно? Однако я не в настроении играть словами, да и вообще забивать этим голову больше, чем требуется.
О чем это я? Да. Я уже говорила ближе к началу: рассказ – не о том, как он меня убивал. Сказка моя – о странном торнадо, разнесшем в щепки один-единственный дом, и о загадочном исчезновении многообещающего юноши из приличной семьи, над коим местным еще лет этак двадцать в затылках чесать предстоит. Сказка моя – о том, как в местном морге вдруг появилась Джейн Доу[30] с культяпками крыльев на месте лопаток, никем не опознанная и не востребованная. Сказка моя – о том, как мы с сестрами разжились «Меркьюри-Кугуаром» модели 1967 года, на котором гоняем от случая к случаю в свое удовольствие, когда нам вздумается снова пожить среди смертных.
Имя мое вам знать ни к чему: произнести или хоть уразуметь его вы все равно не сумеете. Главное не в именах, главное – это сказки: какие из них рассказаны, какие запомнятся, а какие останутся валяться в придорожной канаве, никем не замеченные и позабытые. Эта сказка – моя, не его. Принадлежит она мне и только мне. И я пропою ее с ветви последнего иссохшего дерева на последней выжженной пламенем звезд планете, когда энтропия положит конец всем мирам, всем «где» и «когда», не оставив от них ничего, кроме блеклых конфетных фантиков. Тогда-то мы с сестрами и споем ее вместе, хором, и прогремит она, точно праведный гневный вопль всех позабытых, доселе никем не услышанных за общим гомоном глоток в чертогах Вечности, и станет последней сказкой, последней историей во всем Мироздании, а после огни наконец-то погаснут и ставни с лязгом опустятся навсегда.
Память ветра[31]
Рэйчел Свирски
После того как Елена с возлюбленным ею Парисом бежали в Трою, муж ее, царь Менелай, призвал союзников к войне. Возглавляемые царем Агамемноном, союзники собрались в гавани Авлиды. Приготовились они взять курс на Трою, однако отплыть никак не могли: безветрие не позволяло.
Тогда царь Агамемнон, царь Менелай и царь Одиссей прибегли к совету Калханта, жреца Артемиды, а тот и поведал, что их флоту чинит препоны разгневанная богиня. Цари спросили Калханта, как же склонить Артемиду даровать им попутный ветер, и прорицатель ответил: богиня-де смилуется только после того, как царь Агамемнон приведет в Авлиду старшую дочь, Ифигению, и принесет ее ей в жертву.
Я начала обращаться в ветер с той самой минуты, как ты посулил меня Артемиде.
Еще не пробудившись от сна, я позабыла едкую вонь прогоркшего масла и яркий зеленый оттенок весенней листвы. Ускользнув от меня, они сделались легкими ветерками, которые позже вплетутся в мощь моего дуновения. Между первым и вторым взмахами ресниц я позабыла и блеянье гонимых на бойню коз, и шероховатость шерстяной нити, свиваемой огрубевшими пальцами, и аромат смокв, сваренных в медовом вине.
Вокруг неспокойно спали, ворочались, бормоча что-то в иссушающей летней жаре, другие девушки, жившие при дворце. Я неуверенно поднялась на ноги, выбежала в коридор. На каждом шагу стопы мягко касались прохладной расписной глины, но вот ощущение пола под ногами тоже рассеялось, исчезло, будто туман. Казалось, я стою в пустоте.
Путь к комнатам матери тоже забылся. Тогда я решила вместо нее навестить Ореста, но и к нему не сумела вспомнить дороги, и двинулась на поиски. В коридорах дворца ярко горели светильники. Увидев меня, один из слуг разбудил одного из рабов, а тот разбудил одну из рабынь, а та поднялась, подошла ко мне, заморгала со сна, забормотала:
– Что стряслось, госпожа Ифигения? Что тебе будет угодно?
Но ответа у меня не нашлось.
Нет у меня ответов и для тебя, отец.
Могу представить себе, что делал ты той ночью, когда я мерила шагами коридоры дворца, а чувства мои исчезали, как звезды, одна за другой гаснущие в предутреннем небе. Ты возглавлял военный совет там, в Авлиде. Представляю, каким тяжелым казался тебе царский посох в руках – к тяжести дерева прибавилась тяжесть бремени власти.
Жрец Артемиды, Калхант, склонился перед тобой и иными царями.
– Я долго, усердно молился, – сказал он. – Богиня прогневалась на тебя, Агамемнон. Пока не искупишь вины, она не позволит ветрам нести корабли твои в Трою.
Наверное, царский посох в твоих руках стал тяжелее прежнего. Переглянулся ты с хитрецом Одиссеем и с братом своим, Менелаем, но взгляды их были холодны, лица бесстрастны. Оба желали войны, а ты стал преградой на пути их стремлений.
– В чем же вина моя? – спросил ты Калханта. – Что же угодно богине?
- Предыдущая
- 23/33
- Следующая