Шерлок Холмс в России
(Антология русской шерлокианы первой половины ХХ века. Том 3) - Шерман Александр - Страница 29
- Предыдущая
- 29/49
- Следующая
Шерлок Хольмс возражает, несколько изумленный:
— А вашему тестю откуда знать? Я его не видал.
— Ему приказчики сказали. У Бандзурова.
— Ишь, — чертям до всего дело! А я, чать, у Бандзурова-то ноне и не бывал.
— Ты не бывал, да плихмахтер был.
— Экий стервец! — искренно огорчен Шерлок Хольмс. — Ну, не стервец ли? Прошено помолчать, — нет, шапку на голову и побег звонить! Таких звонил, как у нас в Храповицком горожане, — всю империю обыскать — других не сыщешь.
— Сам, брат, хорош! Пликмахтеру — кто раззвонил? Ты же! А, между прочим, ссылаешься на прочую публику.
— Плихмахтеру я — по-приятельски, как доброму человеку, а не то, чтобы раззванивать. Ежели раззванивать, как я могу воров ловить? Разве вор мне в руку пойдет — опосля звону-то? Обязательно, что не пойдет. Вот и живите с ворами! Сами виноваты, что стеклянные полтинники на базар плывут.
— А мне сказывали за верное, — возражает обыватель, — что их не в Фитькином работают.
Я заинтересовался.
— Где же?
— Будто — недалеко ходить: в остроге нашем.
— Это верно, — подтверждает Шерлок Хольмс, согласно и даже с жаром мотая головою. — Доподлинно знаю. В тюрьме. И мастера известны: Ловейщиков Пашка, что за переселенную девчонку сидит, да Бунус, латыш, — корневики своему делу.
— Что же ты не ловишь, коли знаешь?
— А поди — докажи!
— И обязан доказать, — смеется обыватель. — На то ты к званию приставлен.
Кулев улыбается.
— Небось доказывать-то — надо самому сесть к ним в тюрьму.
— Сядь.
— За пятнадцать-то в месяц?
— Присягу имеешь, должен свою присягу исполнять.
— За пятнадцать-то присягу?!
Кулев даже вызверился. Обыватель строго уставился на него:
— Да ты что?
— Я ничего. Ты-то что? За пятнадцать рублей? Эх, совесть!
— Ты мне пятнадцатью не тычь! Назвался груздем… знаешь? Стало быть, потребуется тебе живота решиться, — решишься; надо в тюрьму сесть, — сядешь…
— Сядьте, — хладнокровно говорит Кулев.
— Куда? — изумляется обыватель.
— Сядьте, — ну, пожалуйста, ну, сделайте такое ваше одолжение, сядьте в тюрьму, как мне ракиминдуете. Сядьте, а я посмотрю.
— Пшел ты, знаешь, к кому?! Выдумал равнять…
Кулев заливался хохотом:
— Пашка ударит вас толкачем в лоб!
— Ну да! толкачем! — огрызается несколько сконфуженный обыватель. — Было бы откуда там толкачу взяться.
— Он найдет! — продолжает грохотать Кулев. — Для вашего собственного удовольствия отыщет… Нет, — каково? В тюрьму — а? В нашей тюрьме и простых-то арестантов жиганы смертным боем убивают, а вы меня под ихнюю молотовку посылаете… Намедни двоих насмерть ухлопали. Слышали, может быть? — обращается он ко мне.
— Слышал что-то.
— Старики новичков били. Вдесятером на двоих, поленьями. Озверели, не подойди к ним. За солдатами посылали…
— С чего они? Из-за карт, что ли?
— Нет, старики с новеньких входные деньги требовали, — ну, а те не дали, да еще обругались… артель их и приняла в свои руки. Кабы не солдаты, их бы до ночи трепали…
— Мертвыми, я слышал, отняли?
— Где быть живым?! — крестится обыватель.
— То есть вот как! — одушевился Кулев. — Ни одной кости целой! Мягкие мяса черные, в чугун измолочены, как бы в бештек. А на бочках, где ребрышки сломаны, оскребушки прорвались, торчат косточки… беленькие…
— Эки изверги!
— Да! Вот вы к ним и сядьте!.. Мосей Порохонников в зачинщиках был. Их высокоблагородие спрашивают: «Как ты дерзнул?» — А они, говорит, зачем грубили? Разве большакам можно грубить? Какая же это артель, если старикам грубианство? Их высокоблагородие возражают: «Это ужасно, какое преступление. Жди себе жестокого суда». А Мосей на усищи свои смешком оборонился и отвечает: «Как вы это довольно глупо рассуждаете! Может ли быть мне жестокий суд?. Я уже на двадцать лет Сахалина имею, а от рождения мне пятьдесят шестой год. Стало быть, каторжный я по гроб своей жизни, и хуже, чем есть, ничего сделать мне нельзя, потому что век мой исчислен, и годов мне вы не умножите». Их высокоблагородие говорят: «Как ты смел это мне в глаза? Разве ты меня не боишься?» Мосей опять смеется: «Вам надо меня бояться, а мне вас — что? Жисти — врете, не прибавите!»
— Так и сказал, врете? — любопытствует обыватель.
— Так и сказал. Их высокоблагородие говорят: «Прибавить нельзя, но убавить очень можно. Коли не боишься людей и Бога, так памятуй хоть о виселице: ты, голубчик мой, прямо на нее едешь…» А Мосей: «Вот, барин, кабы вы мне это самое выхлопотали, так я бы вам в ножки поклонился. Потому — самому давиться, говорят, грех — ну, а ежели начальство петлю наденет, его воля, а мне одно ослобождение». Чуяли? Вот он каков гусек-от. Каково поговаривает.
— Да, к энтому не сядешь, — задумчиво соглашается смущенный обыватель.
— То-то, — умиротворяется Кулев и, довольный победою, спешит великодушно дать побежденному реванш.
— Я что ж! Я не хвастаю: случаем вышел агент, — их высокоблагородие приказали. Действительно, что я к службе этой совсем даже не способен и прибытка себе от нее никакого не нахожу.
— Смирный ты, — с чувством сознается обыватель.
— Смирный. Возьми ты Гуськова в Перинском — разумом-талантом меня хуже, а суетою своею всему городу обрыдл. А я, брат, себе место знаю. Ты помолчи, я помолчу: вот у нас и будет хорошо.
— Скажи, пожалуйста, Кулев, — спросил я, — случалось тебе все-таки поймать какого-нибудь преступника?
Кулев оживился:
— А ведь поймал, барин! — весело воскликнул он. — Как же!.. Я тогда еще городовым стоял… Ну, и того… имел слабость: зашибал хмелем. А, зашибемши, бесперечь буйствовал. И выдумали их высокоблагородье назначать меня за то в ночные посты, не в очередь дежурства. А мне что? И без дежурства — сон, и на дежурстве — сон, — одна натура-то. Облюбовал я себе крылечко — при Патрикеевском доме, изволите знать? Чудесный подъездик: ни те дождь мочит, ни те погода обдует. Провожу обход и сплю на подъезде до другого обхода. Участковый засвищет, и я проснусь, свищу… — Кулев! — Точно так, ваше благородие. — Дрыхал, подлец? — Никак нет, ваше благородие. — Смотри у меня! — Слушаю, ваше благородие!.. И Патрикеевы рады, что я у них на подеъзде спать полюбил: от воров оборона, — потому что про эту мою привычку все жулики в Храповицком доподлинно доведались и ужасно как меня опасались. Но одного шельму черт таки нанес. Приходит, дурень, ночью с коловоротом и желает вертеть патрикеевскую дверь. Я, братец ты мой, — обход проводемши, только было завел глазки под лоб, а он, шут безглазый, с темну ли, сослепу ли, как ступит мне ножищею в самый живот. Я, конечное дело, испужался, ухватил его за босые ноги, кричу: режут! помоги, кто в Бога верует!.. Он тоже испужался, коловорот уронил, мордою в дверь чкнулся, упал, лежит. Спрашивает: — Ты кто?.. Отвечаю: — Как кто? Бога ты не боишься! Ты кто? А я, не видишь, — полиция!.. Тут он меня очень забоялся: — Ну, сказывает, ежели меня в полицию вперло, твое, служивый, счастье: бери! А что кишки тебе раздавил, на том не взыщи, потому что я с Сахалина беглый, и зовут меня Яков с гвоздем, и ни за что бы я тебе, служивый, не сдался, да уж больно обголодал… Тем часом, по моему крику и свисту, выходят из Патрикеева дома сам хозяин с револьвертом, дворник с топором, стряпка с ухватом. Патрикеев, жирный шар, — инда пена у него изо рта кипит, — так и подсыкается застрелить Якова из револьверта. Я говорю: — Купец! оставь! Это одно твое сибирское безобразие. Лучше поди в управление, чтобы их благородие пришли взять его в каталажку. Потому что я отойти от поста не могу, а вот уже четверть часа свищу и никого не могу досвистаться!
Патрикеев возражает:
— Как я могу идти от своего дома в потемки? Может, у него товарищи.
Дворник вызвался:
— Ежели хозяин даст мне свой револьверт, я могу сходить, но без револьверта не пойду, потому что бродит брахло.
Патрикеев ему на это:
— Как я могу отдать тебе свой револьверт? Ты сроки отбываешь. Кто тебя знает, каков ты еси? Может, у тебя семь душ на душе восьмую поджидают.
- Предыдущая
- 29/49
- Следующая