Сорок дней, сорок ночей
(Повесть) - Никаноркин Анатолий Игнатьевич - Страница 7
- Предыдущая
- 7/45
- Следующая
…Все идем, идем. Небо затягивает тучами. Начинает моросить дождик. Песчаная дорога темнеет. Справа наплывает, обозначается курган — рыжий, облезлый.
— Пужай-могила, — говорит кто-то из солдат, идущих впереди, показывая на курган. Видно, солдат из здешних мест.
— Кого кто пужает, Витрук?
— Стари люды казалы, як произджалы на волах, так отутечко, у цьому мисци, у савани прывидение выходыло… И пужало…
— Сказки про белого бычка, — машет рукой Рыжий.
— А может, и правда, — вставляет Дронов. — Пустынь сущая… Мертвякам только и место. Ну, как здесь жить? Вот у нас в Осколе. Речка, лес!.. А сады какие — загляденье!
— Такэ говорить, що и собака з маслом не зьисть, — сердится солдат. — Тут край богатющий! Рыбу рукамы ловы. Загородку з камиша в ерику зробиш, на байди пидплывай и черпаком… Карпы, чебакы, жерехы по пять — сим кил… А дыни — дубивкы, а вынограду, а вышни… Иж досхочу. А балык у Темрюку…
— Водочки за три пятнадцать и балычком закусить бы, а, Дронов? — подмаргивает Рыжий.
— Балык — стоящая штука, — соглашается Дронов. — А все ж таки я бы здесь не жил. Соловьев нету…
Впереди меня, сбычившись, идет Давиденков. Он в ватнике. Плечи коромыслом. Нагрузился, как верблюд. Тащит две пары носилок, сумки, сундук. И гранатами обвешался.
— Будут гранаты — будет и харч, — мычит он, что-то жуя.
Смотрю на его мощную шею, плечи и вспоминаю дядю Павлушу. Вчера я получил сразу два письма — одно из Енакиево, отец уже дома, а второе от мамы с Урала — она с братом Вовкой пока остается там. Отец пишет: немцы зверски убили дядю Павлушу. До войны мы жили вместе, в одном дворе. Павлуша — это муж маминой сестры. Он работал на Софиевском руднике крепильщиком. Силища необыкновенная — мог поднять телеграфный столб. Он остался в Енакиево по заданию горкома партии. Сосед выдал… Бухгалтер, такой тихонький. С его сыном Жоркой я еще дружил… Так вот, при немцах этот тихонький бухгалтер — можно ли было подумать — стал помощником бургомистра. У дяди Павлуши при обыске нашли гранаты, винтовки… Его жестоко били в гестапо… Колонну арестованных гнали мимо нашего дома. Ленка, его дочь, выбежала передать хлеба немного, а немцы прикладами. Дядю Павлушу вначале загнали в лагерь под Горловкой, а потом живым бросили в шурф…
В полдень привал. Перекусили. И опять в путь. Отмахали уже километров пятнадцать. Начинаем уставать. Несмотря на то, что я в легких сапогах — ступни как обожженные. И плечи стали свинцовыми. Аня, маленькая толстушка, в своих не по размеру кирзачах едва ноги передвигает. Сажаем ее на повозку. А каково пэтэровцам? У них плечи гнутся под «Петром Великим». Или минометчикам, которые на себе несут опорные плиты да еще на плечах, как винтовку, штыковую лопату… Пулеметчики волочат по песку на лямках свои пулеметы… Одному Давиденкову хоть бы хны.
— Я рояль раз сам тащил, — говорит он.
— А кроме рояля что-нибудь еще таскал — сколько об этом говоришь?
— Мешки с мукой и уголь грузил… И доски, когда грузчиком на промкомбинате работал.
Сильно потеет лоб. Вытираю рукавом. Дронов поглядывает на меня, достает из кармана гимнастерки платок.
— Доктор, хотите, подарю?
Вот чудак старина. Трогательно… Платочек маленький, обмереженный. Подарок принимаю. Немного погодя Дронов признается:
— На земле я ни шута не боюсь. А к воде сызмальства у меня страхи. Ну ее! Всё сом окаянный. Мальчонкой-сопляком на речке, на Старом Осколе, у берега бултыхался, а сом подкрался и хвать меня за левую пятку и под воду. Саженей сто протащил… Бабы, девки кричать стали, а я, видать, тяжел был для сома — и он бросил добычу. Всю шкуру на пузе содрал, как рашпилем. И на ноге отметину, свои зубья, оставил… С той поры страхи.
— Ну, а как сейчас? Может, придется искупаться… Море!
— Тут разговору никакого быть не может. Все идут. Это я так, по расположению к вам рассказал.
Ребята говорят, что мы движемся к Тамани. Меж холмов впереди все время голубеет. Кажется, что море. Подходим ближе — никакого моря нет. Просто небо в просветах среди туч голубело.
— Памятник в Тамани запорожским казакам видели? — спрашивает меня Рыжий.
— Нет, не видел.
— С саблей казак стоит. И надпись, в точности не помню, но вроде: будем верно служить, турков бить и горилку пить.
— Здорово. Только надпись нужно переделать, — говорит кто-то из рядов. — Горилку глушить и фрицев бить.
— Как возьмем Керчь, вот сабантуй устроим…
А я думаю о Лермонтове.
В нашей армейской газете писали, что музей Лермонтова в Тамани немцы разграбили, спалили. Староста так и сказал: «Если бы Лермонтов жил сейчас, то он был бы большевиком». Шкура!
— Сколько лет было Лермонтову, когда он в Тамань примчался? Пожалуй, как мне, двадцать один. В бурке, приземистый, с черными как уголь глазами. Ожидал попутное судно, добирался в действующий отряд на геленджикскую кордонную линию… А пока ожидал — сколько приключений! Контрабандисты. Девушка с развевающимися на ветру волосами. Песня о корабликах… Кораблики! Кораблики!
Спотыкаюсь и чуть не падаю. Размечтался.
К вечеру тучи заволакивают все небо. Дождь усиливается. Ветер резкий, холодный, бьет в грудь и лицо.
На Тамань мы не пошли — резко свернули на юго-запад. Месим грязь глинистую.
— Чего так людей мордуют, — ворчит санитар Плотников, — командиры мне тоже…
Он всегда чем-нибудь недоволен. Хорошо, плохо, все равно ворчит. Правда, сейчас мы все устали. Сам бы тоже поворчал.
— Морем пахнет, — шмыгает носом Рыжий, — значит, скоро — стоп!..
Точно. Водорослями, рыбой потянуло… Еще плетемся с полчаса. И наконец остановка. Прямо в степи. К счастью, здесь много готовых землянок и щелей. Разбредаемся. С Дроновым подыскиваем блиндажик. Вползаем на животе — такой узкий вход, но внутри неплохо — тепло, сухо. Пол травой выстлан.
Отдыхаем. Дронов зажигает коптилку и начинает ворошить содержимое своего вещмешка: байковые портянки, белье, консервы. Вытаскивает всякую мелочь. Раскрывает плоскую трофейную коробочку из-под масла.
Там целый магазин: пуговицы, пряжки, лезвия, нитки, иголки, огрызок карандаша, зеркальце, зубной протез. И медаль «За боевые заслуги». Подержит в руках каждую вещицу, побормочет что-то и назад кладет. Глядя на него, я тоже поднимаюсь, вынимаю свое барахло, перебираю. Для чего? И сам не знаю. Может быть, инстинктивно… Прощаемся.
— Внучек у меня есть, — бормочет Дронов. — Сашок, Александр Сергеевич… Мы его Пушкиным прозвали. Смышленый — у него две макушки… На баяне играет. Песню какую услышит — в момент подберет…
Я его почти не слушаю… Говорить не хочется. Вынимаю томик Лермонтова, тетрадку с моими стихами. Просматриваю старые письма. Маленькое фото для паспорта. Продолговатое личико, тоненький носик, гладко зачесанные волосы стянуты на затылке ленточкой… Эту карточку Нина подарила мне в школе, на переменке, на лестнице. А перед тем, за два дня, всей школой ходили в культпоход на фильм «Аэроград». С экрана в темный зал врывались с ревом самолеты, самолеты. Но было не страшно.
А Нина сидела рядом теплая, близкая, и ее ладошка лежала в моей руке.
Как все меняется! Теперь настоящие самолеты-бомбардировщики тяжело гудят в ночи. А Нина — только воспоминание далекое, неосязаемое…
Колька просовывает в блиндаж патлатую голову.
— На… гранаты, — сует он четыре чешуйчатые лимонки и запалы. Еще дает листовку — обращение командующего армией к десантникам.
«Родина приказывает опрокинуть и разгромить…»
Тяжело ухает. Совсем недалеко. Блиндажик вздрагивает. На голову сыплется песок.
— Наши дальнобойные.
— Через пролив по крымскому берегу… Ух, дают! — говорит Колька. — Там уже вроде Нижнегорская дивизия высадилась…
— А мы когда?
— Команды пока нет. Я в штабе кручусь… Но, сам понимаешь, каждую минуту…
Колька выползает, а мы с Дроновым засыпаем, хотя пушки все бьют. Спим часа три крепко, без сновидений.
— На погрузку! Вставайте! — дергает меня кто-то за ногу.
- Предыдущая
- 7/45
- Следующая