Выбери любимый жанр

Николай Гумилев глазами сына - Белый Андрей - Страница 11


Изменить размер шрифта:

11

Однажды Боря Легран принес в класс книгу, завернутую в клетчатую бумагу: Ницше, «Так говорил Заратустра». Имя Заратустра живо заинтересовало Гумилева, показалось: что-нибудь про индусов, про факиров или приключения в джунглях. Но это была философия — настоящая, дерзкая, кружившая голову.

Читать было трудно: слишком новы и неожиданны были мысли этого немецкого автора, писавшего в форме коротких сентенций. Но с первых же строк он заставлял позабыть обо всем другом: «Смотрите, я учу вас познавать Сверхчеловека! Сверхчеловек есть разум Земли. Да скажет всякая воля: пусть Сверхчеловек будет разумом Земли!» Или коротко, резко: «Падающего толкни!» Как это понять? Неужели вместо сострадания и помощи надо толкать несчастного в пропасть? А как же Евангелие? И все-таки покоряла смелость, с какой Ницше опровергал ход рассуждений, казавшихся неопровержимыми. Он был певцом сильной личности, не признающей запретов. И воспевал ее так страстно, что душа маленького гимназиста оказалась смущена, — долго Гумилев ходил точно в чаду.

Новые образы и мысли обступили поэта. Торопясь их выразить, он почти до рассвета, точно в лихорадке, писал короткую поэму «Молодой францисканец».

Она ему, кажется, наконец-то удалась. Особенно заключительные строфы, он по многу раз повторял их:

О вы! Ваше время давно отошло!
Любви не вернете народа.
Да здравствует свет, разгоняющий зло!
Да здравствует наша свобода!
Прощайте! Бесстрашно на казнь я иду,
Над жизнью моею вы вольны,
Но речи от сердца сдержать не могу,
Пускай ею вы недовольны.

В конце зимы Легран так же таинственно, как и прошлый раз, принес еще одну книгу — «Капитал» Карла Маркса. Там были далекие гимназисту рассуждения о прибыли, ренте, прибавочной стоимости, об эксплуатации и революционных задачах рабочего класса. Легран как умел пытался растолковать их приятелю, но кончилось лишь тем, что Гумилев, приехав на каникулы в Березки, отправился на водяную мельницу и, сидя на мешках с зерном, принялся рассказывать мельнику и двум работникам, как Маркс советует избавляться от гнета буржуазии. Мельники, конечно, ничего не поняли, а вот рязанский губернатор, получив донос об этой пропаганде, сделал Степану Яковлевичу замечание, правда, в тактичной форме. Но к этому времени сам пропагандист остыл к идеям, вычитанным у Маркса, и никогда в жизни к ним не возвращался.

Осенью Николаю предстояла переэкзаменовка по ненавистному греческому языку, но пока об этом можно было не думать. В Березках семью поджидала приехавшая раньше Александра Степановна с детьми — Колей и Марусей. Шурочка — уже вовсе не девушка, а много пережившая вдова. Но ее прежняя дружба с Николаем сохранилась.

Очередным увлечением Николая в это лето стала астрономия. Он устроил на крыше дома помост и проводил там ночи напролет, делая какие-то вычисления, но никого не посвящал в эти таинственные занятия.

В августе, не дожидаясь окончания каникул, Николай собрался в Тифлис. Дома сказал, что должен готовиться к переэкзаменовке. На самом деле повод был другой: с некоторых пор его неудержимо влекла самостоятельность. Он еще ни разу не ездил один по железной дороге, никогда не жил без родителей. А кроме того, в Тифлисе жила Маша Маркс, та, которой он посвящал свои стихи.

Поездка ему очень понравилась, он чувствовал себя совсем взрослым, пассажиры были вежливы, обращались к нему на «вы», говорили — «господин». Коля не курил, но, не удержавшись, купил в киоске на вокзале коробку «Сафо» и теперь то и дело вынимал ее из кармана и любовался нарисованной на крышке гречанкой в хитоне.

Все его радовало в этой поездке, все предвещало удачу: тонкий серпик нового месяца, увиденный накануне отъезда, был справа, и мелкий дождь шел с утра. У Николая давно были приметы не только общеизвестные, народные, но и свои личные, одни предвещали успех, другие — неудачу, а то и несчастье. Сны тоже, как ему казалось, могли быть вещими.

В Тифлисе он поселился у своего гимназического приятеля Борцова, и вечером, удобно развалившись в креслах, они впервые закурили. Детство кончалось. Над верхней губой заметно пробивался мягкий пушок, а если его осторожно подкрасить жженой пробкой, усы выглядели совсем натурально. Ломался голос: он звучал глуховатым баритоном, хотя иногда, совсем непроизвольно, срывался на звонкий мальчишеский дискант.

Прежде ему никогда не приходило в голову спросить себя — красив ли он? Но теперь Николай подолгу всматривался в зеркало, откуда на него глядел худенький юноша с продолговатым, без румянца лицом, высоким, точно сдавленным лбом, негустыми русыми волосами и большим носом. Пожалуй, такое лицо не назовешь красивым. Вот только глаза — большие, продолговатые, точно сливы, цвета стали, они мерцали холодно и таинственно. Шрам, рассекающий правое веко, придавал его взгляду двойное, убегающее направление. Было в его глазах что-то необычное — Гумилев замечал это, и легкая улыбка чуть трогала толстые бледные губы.

Однажды он встретил на улице Машеньку, и когда она, весело улыбаясь, подала ему тонкую руку, Николай ощутил то, что поэты называют «сладким волнением».

Переэкзаменовку по греческому он, неожиданно для себя, сдал легко.

Приехали родители. Начались скучные занятия в гимназии, а по вечерам — чтение книг и писание стихов. По совету Кереселидзе Николай отнес в редакцию «Тифлисского листка» стихотворение «Я в лес бежал из городов…», и 8 сентября оно появилось в газете. Автор был ошеломлен, читал газету, с трудом веря, что стихи — его произведение. Напечатанные, они выглядели совсем настоящими, как у солидного поэта.

Едва сдерживая восторг, Коля за обедом показал «Листок» родителям. Анна Ивановна, прочтя, обрадовалась. Степан Яковлевич сухо заметил, что это несерьезное дело. А Митя посулил брату большое будущее.

Кроме сочинения стихов Николай все больше читал. Теперь он увлекся мыслителем и поэтом Владимиром Соловьевым, которым в начале века были покорены многие. Гумилеву казалось, что в этом учении сделана попытка примирить вечно существующее Добро, Абсолют с пребывающим во зле миром материи, миром земного человека, отпавшего от Божества, злоупотребившего дарованной ему свободной волей. Но человек должен вновь соединиться с Творцом вселенной. И тогда настанет преображение всего земного бытия.

Насколько сильно повлиял философ на мироощущение поэта, можно судить по строкам стихотворения, написанного 18 лет спустя:

Я — угрюмый и упрямый зодчий
Храма, восстающего во мгле.
Я возревновал о славе Отчей,
Как на небесах, и на земле.
Сердце будет пламенем палимо
Вплоть до дня, когда взойдут, ясны,
Стены Нового Иерусалима
На полях моей родной страны.
(«Память»)

В начале лета Степан Яковлевич принял решение возвратиться в Царское Село, где жила Шура с детьми. Николаю не хотелось уезжать, но он знал: отец не признает никаких возражений. Опечаленный, зашел он к Маше проститься и, приняв от смущения равнодушный и надменный вид, подарил ей альбом, в который старательно, ученическим почерком написал 14 лучших, как ему казалось, стихотворений. Заканчивался альбом признанием в любви:

                                М.М.М..
Я песни слагаю во славу твою
Затем, что тебя я безумно люблю,
Затем, что меня ты не любишь,
Я вечно страдаю и вечно грущу,
Но, друг мой прекрасный, тебя я прощу
За то, что меня ты погубишь.
Так раненный в сердце шипом соловей
О розе-убийце поет все нежней
И плачет в тоске безнадежной,
А роза, склонясь меж зеленой листвы,
Смеется над скорбью его, как и ты,
О друг мой, прекрасный и нежный.
11
Перейти на страницу:
Мир литературы