Выбери любимый жанр

Я живу в этом теле - Никитин Юрий Александрович - Страница 26


Изменить размер шрифта:

26

А ты… ты как-то пробил эту стену!

ГЛАВА 4

Чувствуя, как вся кровь отхлынула от лица, я повернулся спиной к отцу, скреб прутья, делая вид, что занят по уши, а в глубине мозга трепетала мысль: только бы не упасть в обморок, не свалиться, не закатить глаза… Не то страшно, что опозорюсь перед отцом, я ему одних пеленок столько перепачкал, а что могу не пережить этот ужас, этот леденящий страх, страх осознания жуткой правды!

Потому что этот барьер пробил я.

Бабушка, сказал я себе. Бабушка, а я ведь помню тебя хорошо, хотя ты жила на другом конце города и виделись мы редко. Ты постепенно слабела, угасала, все больше требовалась помощь взрослых детей, наконец дошло до того, что сама не могла поднести ложку ко рту…

И вот теперь ослабела настолько, что не проглотишь эту ложку супа, если даже тебе влить в рот. Кстати, ложка и прочие мелочи, необходимые для жизни «там», тоже лежат в твоем гробу. Ты живешь там, а здесь отец все делает за тебя: поправляет холмик, пропалывает огород и сад, ограниченный кладбищенской оградкой, сажает и поливает цветы, красит забор…

Словом, забота продолжается. Отец просто не хочет понять, не желает знать, что бабушка уже не нуждается ни в какой заботе. Что ей все равно, растут ли над тем местом, где закопаны ее кости, цветы или бурьян. Там, в могиле, нет никакой его матери, а моей бабушки.

Там только ее кости. А сама она, моя бабушка, исчезла в тот миг, когда сердце перестало биться. Или, как теперь говорят, когда прекратилось кровоснабжение мозга. Я сказал, что там, под могильным холмиком, ее кости… но там не ее кости. Там просто кости.

Кости того тела, в котором жила бабушка.

Отец посмотрел на меня внимательно, улыбнулся грустно:

– Как ты похож на деда… Нет, не своего, а моего. И голос, и поворот головы, и даже слова… Уж не говорю, что вас бы с ним не различили. Ты просто вылитый прадед.

– Вряд ли, – возразил я. – Тогда и слова были другие.

– Вот-вот, так бы он и сказал!.. Ты весь в него, весь.

Я чувствовал себя задетым, красил молча, а сам, верный нынешней привычке докапываться, что и зачем, дорылся до корня, что виной все то же несоответствие: чувствую себя уникальным, единственным, вообще чуть ли не единственным существующим на свете… еще чуть – и волна солипсизма накроет с головой, а мне о каком-то деде…

Ладно, с большой неохотой соглашусь, что мое тело, или, даже точнее, – тело существа, в котором я нахожусь, плоть от плоти другого существа, что жило намного раньше. От него унаследовал рост, цвет волос и кожи… Я предпочел бы на этом и остановиться, но отец говорит обидные вещи, что не только это тело, но сам я, Я, похож на того разумоносителя!.. Тем самым он говорит оскорбительные вещи, будто и мой характер, мой темперамент, в какой-то мере и мой интеллект тоже зависят от того давно умершего человека. И что я всего лишь щепка в бурном море, своего у меня ничего нет.

Ни на кого я не похож, сказал я себе яростно. Я – уникален.

Когда мы возвращались с кладбища, навстречу от далекой трамвайной остановки нескончаемой чередой тянулись люди с ведерками, лопатками, граблями, словно их ушедшие родители превратились в деревья, за которыми надо любовно ухаживать, поливать, обирать гусениц, беречь от ранних заморозков, от зайцев, обдирающих кору…

Там, за кладбищенской стеной, остался целый город. Некрополь, так его называют греки, город мертвых. Город, ибо они там живут…

Я подумал, что уходу из жизни всегда придавалось колоссальное значение. Это естественно: над появлением в мир человек не волен, а вот уйти может и по своей воле. И многие уходят: стреляются, топятся, бросаются с высоких башен или в пропасти, под машины и поезда, травятся, вешаются, закалываются, удушаются и вообще изобретают всевозможные способы лишить себя жизни.

Но сам ли человек покончил с жизнью, смертельно ли ранен противником или же умирает от старости, он должен был уйти красиво, с достоинством. Сковорода выкопал себе могилу, лег в нее, вздохнул с удовлетворением и умер. Пушкин сказал, обращаясь к книгам: «Прощайте, друзья мои!» Милорадович, убитый выстрелом Кюхельбекера на Сенатской площади: «Слава Богу, не солдат…» Гёте: «Света, больше света!», Рабле: «Пойду искать Великое «Быть Может», неизвестная римлянка своему трусливому мужу: «Нет, не больно!», когда пронзила себе сердце кинжалом и подала ему окровавленное лезвие, чтобы и он решился поступить так же, Гершель на последнем причастии: «Хочу увидеть обратную сторону Луны», Цезарь: «И ты, Брут?»

Христиане считали, что даже смертельно раненные, они должны успеть сказать со смирением: «Господи, прими душу мою», как будто Бог такой лох, что не услышит или что-то перепутает. Но моя бабушка – просто человек. Обыкновенный человек. Вряд ли что-то сказала возвышенно красивое, наверняка очень не хотела умирать, боялась умирать, страшилась умирать, но вот теперь ее нет, нет, как не будет и меня, не будет всех нас…

Отец молчал всю дорогу, лицо было таким, словно это он был пришельцем с другой планеты. Я видел, что его ноги идут по серому асфальту, затертому и заплеванному, покрытому окурками и грязными бумажками от мороженого. Но видит он другие миры.

Вот отец и ответил мне, подумал я горько. Мудрый мой, старый отец. Молча привел и показал. Тебе должно быть намного страшнее, чем мне. Ты уже всматриваешься в миры, откуда не бывает возврата. Сам ты идешь здесь, а душа твоя там, далеко. В заоблачных мирах или…

Плечи мои передернулись, я задышал чаще… и холодок смерти отступил, затаился. Вдали проглянул из марева легкий павильон из стекла и железа. Там уже виднелся народ. Облепленный самопальными объявлениями столб, урна, все привычно, вон далекие дома. Низкое небо с облаками… нет, туда лучше не смотреть, вон далеко-далеко показался трамвай… По тому, как тяжело катит, видно, что переполнен, надо будет вламываться с боем, поджимая впереди стоящих, которые орут, что трамвай не резиновый… Правда, многие выйдут на этой остановке, но все ж надо успеть вломиться в числе первых…

Мне стало легче. Я чувствовал, как стальные тиски, давившие грудь, разжались.

– Трамвай! – воскликнул отец. – Вон трамвай, видишь? Поспешим, а то следующий только через четверть часа!

– Редко ходят?

– Да, безобразие…

Когда, запыхавшись, добежали до остановки, из двух вагончиков уже спускались последние пассажиры. Все не столько печальные, сколько озабоченные, деловые. Уже прикидывающие, как и что подчистят, подправят, покрасят.

Дети с серьезными лицами несли бумажные пакетики дешевых конфет. Их надо положить на могилки своих дедушек и бабушек. Это еще от язычества, так и не вытесненного христианством. Умершим предкам полагается ставить еду, угощать лакомствами…

Но, даже втискиваясь в переполненный трамвай, я думал со щемящей тоской: зачем-то я здесь?

Зачем я в этом теле?

И в этом времени?

Отец вышел на своей остановке, я проехал еще три, уже на алгоритмах, куда-то шел и что-то делал, а когда в минуту просветления повел очами вокруг, я уже сидел с литровой пластмассовой упаковкой газировки на балконе своей квартиры.

Отсюда, с четырнадцатого этажа, окрестные улочки как на ладони. Прямо напротив дома на троллейбусной остановке овечится народ, из мебельного магазина на солнышко выползли охранники, завистливо посматривают на молодых девчонок, а те пробежали веселой стайкой, лавируя между машинами, на ту сторону улицы, кому-то показывают языки.

Пронеслась стая детишек на роликовых коньках. Вот для них время практически стоит на месте. А если и двигается, то очень-очень медленно. Так же, наверное, тянулось для древних римлян, хеттов, гиксосов, египтян… А теперь мы только листаем эпохи: древнейшая, древняя, Средневековье, Новая история, двадцатый век… что вроде б только начался, а теперь, оказывается, закончился…

Как закончится – страшно подумать! – и двадцать первый век, и двадцать пятый, и в конце концов человечество вымрет, Солнце погаснет, Вселенная снова свернется в праатом или же галактики вконец разбегутся, и все помрет от «тепловой смерти»…

26
Перейти на страницу:
Мир литературы