Бронзовый мальчик - Крапивин Владислав Петрович - Страница 24
- Предыдущая
- 24/72
- Следующая
"Та-а… та-та, та-та-та…" – прошелся по невидимым струнам ласковый смычок. Повел мелодию плавно, с хорошей такой грустью. Кинтель отдался этой грусти без сопротивления, поплыл как в прогретой летним солнцем воде… Вот шевельнулась штора, зажегся за окном неяркий свет… А может быть, она сама покажется в окне? Пускай темным, плохо различимым силуэтом, все равно… Да нет, вечером ей не до того, чтобы стоять у окна. Небось дел по хозяйству выше головы… Ну ладно, все равно она там, в этой комнате с желтым светом. И ниточка от Кинтеля тянется туда. Вернее, такой тонкий невидимый луч. И может, однажды она ощутит этот луч, почует что-то…
Зашуршал под осторожными шагами сухой лист. Не шевельнувшись, Кинтель досадливо скосил в сторону глаза. У края скамьи стоял виноватый, с опущенной головой Салазкин…
Трудно сказать, чего больше испытал Кинтель – досады или радости. Только одного не было совсем – удивления.
– Следил, что ли? – спросил Кинтель устало.
Салазкин переступил на шелестящих листьях. Головы не поднял, объяснил шепотом:
– Да… я шел следом. И ехал… Извини…
– Ладно, извиняю… – хмыкнул Кинтель, хотя насмешничать не хотелось. – Садись, раз… догнал.
Салазкин быстро глянул из-под волос, присел на край скамейки. Бросил к ногам сумку. Потрогал на коленке похожую на горошину бородавку.
– Понимаешь… я был там, у школы. За деревь-ями. А ты вышел… такой… ну, будто у тебя что-то случилось. И пошел не домой, а к трамваю… Я и подумал: когда человек в таком состоянии, он… мало ли что…
– Решил, что я голову положу под колеса? – Кинтель не сдержал язвительной нотки.
– Ну… я понимаю, что это глупо. Только я… ужасно мнительный. Это все говорят.
– Салазкин, не валяй дурака, – прямо сказал Кинтель. – Тебе просто надо выяснить со мной отношения.
– Ну… и это тоже…
Кинтель покорно вздохнул:
– Давай.
– Что?
– Спрашивай: "Почему ты ушел ни с того ни с сего…"
Салазкин понажимал бородавку, словно кнопку.
– Я знаю. Ты слышал наш с мамой разговор и обиделся…
– Да не обиделся я. Не в этом дело.
– Нет, ты обиделся. И совершенно справедливо… Даня, ну что я могу сделать, если она такая?!
– Ты на мать бочку не кати, – сурово сказал Кинтель. – Она хорошая.
– Да! Я знаю, конечно! Только… у нее ряд предрассудков… Вот и ты ушел из-за этого…
– А ты представь себя на моем месте.
– Я представил… – Салазкин опять поник головой. – Я понимаю… Но мне-то что делать теперь? На моем месте…
Это он совсем тихонько сказал. И Кинтель опять ощутил притяжение к доверчивому и отважно-беззащитному Салазкину. То самое, которое испытал впервые, услышав песню о трубаче. Тут была и готовность защитить его от врагов, и желание узнать у него какую-то тайну…
– А ничего не надо делать, – буркнул он. – Обойдется…
– Я уверен, что мама все поймет.
– Вот и хорошо… – Это получилось у Кинтеля совсем неласково, с недоверием, но Салазкину оказалось достаточным и того. Он засмеялся. Потом нервно подышал на ладони, потер ноги и локти. Вместе с сумерками подкралась неуютная зябкость. – Продрог небось, – ворчливо заметил Кинтель. – Не лето уже.
– Чепуха… А у тебя руки тоже голые.
– Я привычный.
– А я, думаешь, нет?! Приходится закаляться с весны.
Кинтель хотел спросить, почему это такой домашний Салазкин должен закаляться? Неужели мама велит? Но не решился, сказал о другом:
– Тебя небось уже ищут. С фонарями по всем улицам…
– Я позвонил маме на работу, что задержусь… с одним товарищем. И что он меня проводит.
– Нехорошо обманывать маму, – не удержавшись, поддел Кинтель.
– Я… собственно говоря, я не обманывал, просто не уточнил. Я ведь не сказал, "с лучшим другом". А товарищем назвать… можно и того, с кем плавал однажды на теплоходе.
В этом было что-то вроде жалобного, неумелого отпора. И Кинтель слегка устыдился. Встал:
– Пойдем.
– Куда? – почему-то испугался Салазкин.
– Домой. Ты же обещал, что товарищ проводит. Надо выполнять.
– Но… ты, наверно, здесь чем-то занят. Мне показалось…
– Чем занят, то уже… всё. – Кинтель попрощался с окном глазами. – Пошли.
Они двинулись по аллее. Неторопливо. Салазкин слегка отставал. И вдруг сокрушенно проговорил из-за плеча Кинтеля:
– Я ужасно навязчивый, да?
– Нет… – Кинтель ощутил нарастающую бодрость. – Не ужасно. В самый раз! – Это он выдал уже с дурашливо-радостным оттенком. И Салазкин догнал, пошел рядом. – Только смотри, чтобы дома не узнали, с каким товарищем ты болтался, – весело предупредил Кинтель.
Салазкин сердито прыснул:
– Я не собираюсь скрывать… если мама спросит. Я имею право выбирать… друзей.
– Она решит, что я водил тебя в дурную компанию. И приучал к выпивке и сигаретам.
Салазкин с готовностью посмеялся и вдруг спро-сил:
– Даня, а ты уже пробовал курить?
– Естественно! У нас в округе все пацаны смолят… Только сейчас трудно с сигаретами, они же в сто раз подорожали. А бычки сшибать противно… Да для меня это уже пройденный этап. Мы с дедом завязали в один день.
Салазкин вопросительно молчал.
– Это весной было. Дед унюхал и говорил: "Выдеру по всем правилам". А я говорю: "Это не выход. Давай лучше вместе бросим – ты и я. Ты давно собирался…" Он подумал и говорит: "Видать, судьба. Давай. Все равно когда-то надо…"
– Я тоже один раз попробовал. Тоже прошлой весной, с ребятами за гаражом. Конечно, про это узнали, и папа не только пообещал, а по правде взялся за ремень. Единственный раз в жизни. Было совсем не больно, но ужасно в моральном отношении…
Кинтель вспомнил Диану с ее рассказами о казачьих обычаях. И сказал искренне:
– Свинство такое, нас готовы лупить все, кому не лень. И вообще изводить всячески… Даже мертвых в покое не оставляют. – Он кивнул на бронзового Павлика, они как раз проходили мимо.
– По-моему, это чудовищная непорядочность, – согласился Салазкин. И спросил: – А твой дедушка потом ни разу слово не нарушил? Насчет курева? – "И ты?" – прозвучало в его вопросе.
– Ни я, ни он… Дед у меня насчет обещаний твердый.
– Он у вас, наверно, главный в доме, да? Ты часто о нем говоришь.
– Он… просто единственный. – И, понимая осторожное любопытство Салазкина, Кинтель объяснил, чтобы уж сразу обо всем: – Мы с ним вдвоем живем. Потому что мать погибла в катастрофе, давно еще, а у отца другая семья… Ну, живем, ничего.
Салазкин дышал виновато, но и благодарно – за откровенность.
На остановке они долго ждали трамвая. Кроме Кинтеля и Салазкина, под навесом сидела парочка: длинноволосый парень и тощая девица в мини. Поглядели на мальчишек, будто на пустое место, и начали целоваться.
– Идиоты, – шепотом сказал Кинтель. – Обязательно надо свою любовь напоказ выставлять.
Скамейка была высокая. Салазкин качал ногами. Покачал и признался:
– А я уже влюблялся… один раз. Только это была безнадежная любовь.
Кинтель кивнул: понимаю, мол. Салазкин шептал:
– Потому что она была взрослая. Мамина знакомая. Изумительно красивая, но… я-то ей был ни за чем не нужен. Даже не смотрела… Я был счастлив, когда она перестала к нам ходить.
Кинтель сказал неожиданно для себя:
– Мама у тебя тоже красивая…
Салазкин не удивился:
– Да, это многие говорят… Даня, а ты… влюблялся когда-нибудь?
Был теперь тот настрой доверия, когда два человека будто на одной радиоволне. И Кинтель сказал Салазкину то, в чем не сознался бы ни "достоевским" пацанам, ни Алке Барановой, ни деду и никому на свете:
– Как-то раз, когда я такой был, как ты… по возрасту… я увидел девчонку… девочку. Она играла на скрипке, на улице. Ей деньги на новую скрипку нужны были… И вот с той поры… Только я больше никогда ее не встречал.
– Я понимаю. Она в том доме живет, на который ты смотрел там в саду… Да?
– Что?! – изумился Кинтель. Помигал, соображая. Потом грустно посмеялся. – Нет, Сань, тут совсем другое дело… Когда нибудь расскажу… может быть.
- Предыдущая
- 24/72
- Следующая