Бронзовый мальчик - Крапивин Владислав Петрович - Страница 23
- Предыдущая
- 23/72
- Следующая
– Я не понимаю, почему морщится Рафалов! Один из немногих, кто еще носит красный галстук и должен, казалось бы…
Кинтель морщился своим горьким мыслям о Салазкине. И с облегчением отвлекся от них. Сказал, что галстук носит как память о светлом пионерском детстве.
– Неуместная ирония… Таисия Дмитриевна считает, что дружину надо сохранить, но прежние формы деятельности и, конечно, имя Павлика Морозова сейчас оставлять неуместно.
– А за что его так, Павлика-то? – вдруг спросил сосед Кинтеля, безобидный Бориска Левин.
– Неужели надо объяснять?! Он стал символом доносительства, которое в прежние годы было государственной политикой! А теперь, когда восстанавливают извечные моральные принципы…
– С нагайками, – сказал Кинтель, удивляясь тому, как тянет его на скандал.
– Помолчи, Рафалов! При чем тут нагайки? Я говорю про общечеловеческие нормы. Никогда нельзя предавать отцов!
– А детей?! Их можно, да?! – взвинтился Кинтель. Словно сорвалась пружина. – Отцам детей предавать можно?! – Теперь он помнил, как беспомощно и тоскливо смотрела вчера Регишка.
– При чем тут это?..
– А при том! – Кинтель подался за партой вперед. – Только и делают, что предают…
Артем Решетило (он, видать, часто слышал отцов-ские разговоры на такие темы) сказал обстоятельно:
– Сперва задурили парнишке голову светлым будущим… Это я о Морозове. Потом зарезали. Родственнички, за папу заступились. Потом сделали героем. А теперь поливают дерьмом каждый день. Великая страна сводит счеты с одним своим пацаненком…
"Дед так же говорил", – вспомнил Кинтель. Все почему-то притихли. Диана Осиповна кашлянула:
– Никто не спорит, гибель мальчика… и его братишки – это трагедия. Но нельзя же по-прежнему оправдывать неправое дело, за которое он погиб.
– Он погиб, потому что его предали, – сказал Кинтель.
И тут подал свой негромкий голос Бориска Левин.
– Афган – это тоже неправое. А солдаты, которых туда послали, разве виноваты?
– Может, их тоже как Павлика Морозова? – спросил кто-то с задней парты. – Всех подряд…
– Ты не сравнивай! – возмутилась Светка Левицкая, главная красавица класса.
И пошло:
– А почему не сравнивать?
– А в Южной Осетии по ребятишкам стреляют! Они-то при чем?
– А по телику казали, как в интернате воспитатели…
– А когда в дневник про всякое пишут, это доносительство или как?
– Нет, если взрослые про ребят, это пе-да-го-ги-ка…
– Тихо! Да тихо же, я вам говорю! – надорвалась Диана.
И стало наконец тихо. Но в этой тишине Алка Баранова задумчиво вспомнила:
– А в прошлом году физрук Ленчику Петракову ка-ак даст пинка. Тот заплакал и пошел к завучу. А физрук вслед кричит: "Иди, иди, доносчик! Павлик Морозов нашелся!" – И она опять быстро глянула на Кинтеля.
Тогда Кинтель сказал:
– Понятно, почему "Тараса Бульбу" изучают…
– Почему же, Рафалов? Изложи. – Диана Осиповна поджала губы и разомкнула опять. – Можешь не вставать…
Но Кинтель поднялся. Зашевелилось в нем что-то похожее на песенку о трубаче. Плюс все горечи прошедших дней. Плюс щекочущая глаза обида. И он выдал – спокойно так и убежденно:
– Потому что написано, как можно убивать сыновей. Не моргнув глазом. "Я тебя породил, я тебя и убью…" Шарах из берданки, и никаких вопросов…
– Ты что? Оправдываешь преступление Андрия?
– А убийство без суда – это тоже преступление, – сказал Бориска Левин.
– Левин, я знаю, что твой папа адвокат и ты подкован… Однако тогда были другие условия и права. Другая эпоха…
– Чего в ней другого-то? Сейчас тоже о нагайках тоскуем, – сказал Артем Решетило.
Кинтель, глядя через стекло на листья клена, выговорил раздельно:
– Этот Бульба просто трус.
– Ты, Рафалов, соображаешь, что говоришь? – Это она даже не с возмущением, а с жалобным страхом.
– Конечно, соображаю… Испугался, что казаки его к ответу потянут за сына: "Как ты допустил, что он к полякам переметнулся?" Вот и решил, чтобы концы в воду: "Я его своей рукой! Видите, какой я сознательный!"
– Ты… У меня даже слов нет!
Красивое лицо Дианы заполыхало. Да такое ли уж красивое оно, если злое? "Некрасивая красота, – мелькнуло у Кинтеля. – Как у матери Салазкина". И он добавил с ощущением сладкой мести:
– А старшего сына он тоже предал.
– Как предал?! Он, рискуя жизнью, пробрался в Варшаву! Чтобы поддержать его в последний миг!
Кинтель пренебрежительно шевельнул губой:
– Ничего себе поддержал. "Слышу тебя, сынку!" – и скорее ноги уносить… Уж выхватил бы тогда саблю – да на выручку. Бесполезно, конечно, да все же легче, чем слышать, как сыну кости ломают…
Диана Осиповна потерла щеки. Вроде успокоилась.
– Ты легко рассуждаешь о вопросах жизни и смерти. В твоем возрасте это вроде игры…
– Ну а если мы такие глупые, зачем это изучать… в таком возрасте.
– Не "мы", а ты… Я понимаю, каждый может иметь свою точку зрения на классиков, но должен же быть предел… Уважение какое-то!..
– Дать дневник? – сказал Кинтель.
– Нет… Но я очень хотела бы встретиться в ближайшие дни с твоей матерью.
Кинтель молчал, ощущая тишину. Опять посмотрел на листья. Потом объяснил – миролюбиво так, даже устало:
– Я думал, что в учительской всем известно, что моя мама утонула на пароходе "Адмирал Нахимов". Помните, была катастрофа в восемьдесят шестом году…
"А теперь держись. Чтобы ни один волосок не намок на ресницах…"
– Ну… извини, – с придыханием попросила Диана. – Ты… сам довел меня почти до стресса… Извини.
Кинтель смотрел в окно. Красиво там было. Золотисто.
– Рафалов, ты вот что… иди-ка домой. Это не в порядке возмездия, а… просто так. Ты какой-то не такой сегодня, тебе надо успокоиться.
– Да, наверно… – И Кинтель потянул из парты портфель.
Почему она его отпустила? Устыдилась нелепых своих слов о матери? Увидела, что Кинтель весь на нервах? Или испугалась дальнейшего спора о Гоголе?.. Ну и фиг с ней. Кинтелю не хотелось больше думать ни о чем. Пришло к нему ленивое успокоение. Потому что не может человек все время быть натянут, как тетива у лука. И в этом успокоении ни школьным делам, ни даже мыслям о Салазкине уже не было места. Зато, когда Кинтель побрел к дому, шевельнулась в нем и повела мелодию музыка – тот самый скрипичный романс.
И Кинтель понял: чтобы окончательно успокоить душу, надо поехать туда .
Кинтель не стал сопротивляться этому зову. Свернул на Красноармейскую, к трамвайной линии, сел на "четверку" и через двадцать минут сошел на остановке "Детский парк".
По правде это был не парк, а сквер, где гуляли с внучатами бабушки да устраивались на скамейках дядьки с добытым в боевой очереди пивом. Но такое случалось днем, а теперь на главной аллее были тишина и пустота. Верхушки тополей были оранжевыми от уходящего солнца, стало прохладно. Бронзовый Павлик Морозов – маленький, ростом с обыкновенного мальчишку – стоял на гранитном пьедестале. Прямой, тощенький, со сжатыми кулаками опущенных рук и вскинутой головой. Голова, плечи, распущенная рубашка были облиты грязно-серой краской. А на постаменте кто-то нарисовал суриком фашистский знак. В позе Павлика, в повороте его головы было отчаяние и упрямство…
Кинтель глянул на памятник и отвел глаза. Словно в чем-то виноват.
Аллея, что тянулась от главного входа, через сотню метров упиралась в забор из решетчатого бетона. В нем была калитка, она вела на улицу имени того, кому стоял в сквере памятник, – П. Морозова. Но Кинтель не пошел туда. Метрах в десяти от выхода, у пыльных кустов желтой акации стояла скамейка. И Кинтель привычно сел на нее.
Над решетчатым бетоном и кустами виднелся верх пятиэтажной панельной хрущобы. Она стояла на другой стороне улицы П. Морозова. Солнце пряталось как раз за этим домом, и он казался на фоне светлого неба почти черным.
Кинтель отыскал глазами второе с краю окно на верхнем этаже. Окно было открыто. Значит, она там…
- Предыдущая
- 23/72
- Следующая