Стая - Филиппович Александр Сергеевич - Страница 42
- Предыдущая
- 42/42
Гришка моргнул от напряжения: глаза болели.
— Однако, все, Гришка, хороший! — и вдруг в этот раз зевнул Фалей. — Нету водка — хороший. Есть водка — шибче хороший! Спать, однако, мал-мала нада — тоже хороший…
И побрел затем к себе, галошами шаркая. Двери за ним скрипнули.
Гришка в окошко глянул.
Все уже стихло. И в домах, и в клубе. Месяц взошел, и трудно стало отличать, где от фонарей светит, а где уж и от месяца блестит. Небо установилось чистое, вызвездившееся, высокое. Ото всего далекое и как бы всего некасаемое. И вокруг все стало пред этим единым небом каким-то одинаково крохотным и беспомощным: и лесок, и конюшня, и сам он, Гришка.
Эх, всегда так-то перед морозом. «А к утру еще и поболее зажмет! Хочешь не хочешь, а зажмет. Он ведь, мороз-то, никому не обязанный и ни от кого не зависимый. Эх-ха-ха, стекла пора вставлять…» — опять одиноко вздохнул Гришка и, понурившись, глаза закрыл…
Не знал Гришка, что так против обыкновения долго не вставляли нынче в конюшне рам, потому что ему, Гришке-то, суждено было оказаться последней заводской лошадью. Что всего через две недели его для освежевания — как и ту, гнедую-то кобылку, — подвесят тоже кверху брюхом в станке, где прежде ковали. Не знал он ни близкого своего будущего, а тем более не знал, не догадывался и про то все, чему уготовлено случиться в дальнейшем с Фалеем, Василием, да и со всеми другими людьми, в том числе и с тем начальником-директором заводика, с Иваном Николаичем, которого они с Фалеем катали когда-то по округе в ходком лаковом возке, а жену его иногда по воскресеньям вывозили с младшим сынком в лес, а еще жила-существовала у них в дому овчарка.
Эх, да ведь и откуда ж знать-то ему, мерину, было, что после того, как начальство распорядится не держать более лошадей, Фалея, которому всего-то с полгодочка останется дотянуть до пенсии, определят на должность полувахтера-полудворника при заводоуправлении. И все полгодочка эти будет он по утрам встречать инженеров-служащих, стоя у вахтерского с телефоном столика в надетом поверх гимнастерки любимом своем суконном пиджачишке с двумя на затершихся колодочках медальками, и что, когда будет приезжать на машине Иван Николаевич, Фалей первым станет для приветствия протягивать ему руку с аккуратно и уважительно сложенными, в вечных от работ трещинках, твердыми и негнущимися пальцами, непременно произнося при этом с большим уважением: «Здравствуя, Ивана Николаича!» (Это ведь еще с той самой поры, как в лаковом возке развозил он Ивана Николаевича на Гришке по всему поселку, Фалей уверенно считал, будто находится с Иваном Николаевичем в очень доверительных отношениях.)
Отвахтерив же этак положенные полгодочка, уедет Фалей в Уфу, к старшему своему сыну, и с его отъездом почти что и не останется в заводском поселке людей, кому будет причина, за что поминать в душе жившего однажды на белом свете серого такого в яблоках мерина Гришку. Разве что Иван Николаевич да Василий еще?
Но вскорости Ивану Николаевичу не до того станет, чтоб заниматься пустыми воспоминаниями, так как снимут его вскоре, уволив как бы просто на пенсию, и займется он в дальнейшем лишь переживаньями об этой обиде, нанесенной ему обществом, и раздумьями о призрачности и зыбкости личного счастья.
Ну а Василий…
Да ведь так и не узнал он Гришку тогда на делянках, посчитав его какой-то другой, в работах с детства заморенною клячей, только по совпадению масти и имени, а не по судьбе — Гришкою! А впрочем, он всегда считал себя человеком в совершенстве практическим и ловкачом даже в известной степени, потому и вовсе не до воспоминаний-лирики ему будет, так как энергично займется он исключительно прочным обустройством нового своего будущего, какое открыла ему вдруг служба в пожарной охране торфопредприятия, после того как он порядком побродил-пошатался во множестве мест, пока разумно не решил вернуться на родину, которая одна лишь способна давать надежду мысли и успокоение сердцу…
А все же нет-нет да ведь и измучивали его иногда сны-воспоминания: как по гулкой лесной дороге мчался он, проносился некогда в легком возке, как нес его по лунному-то свету серый в яблоках мерин, от ночной прохлады сильно дышавший паром и жарко обдававший запахами крепкого рабочего пота. Да-а, посещали его по ночам время от времени такие-то все виденья. И, пробудившись от таких лихих наваждений, Василий вставал с постели, а испив воды, остужающей организм, а следовательно — и чувства, выговаривал жене, что чего-то, поди, не ладно она ему пищу готовит, и живот ему оттого давит, а все нутро «изжога жгет»…
Через неделю после того, как Гришки не стало, пришли плотники разбирать конюшню, которую решили в заводоуправлении ни к чему более не приспосабливать. Работали они, однако, недолго, полдня всего, да и то больше перекуривали, и потому, когда их всех отозвали на какой-то другой, более срочный объект, они успели лишь кровлю с крыши скидать.
А к апрелю из жилой половины, пристроенной к конюшне, съехал и Фалей, насовсем заколотив на прощание окошки. Про то ж, что планировали конюшню ломать, вскорости начальники позабыли, видать, и она, конюшня-то, так и стоит доныне, выставив из себя вверх все более огнивающие от непогод стропила, по которым, как только наступает лето, начинают зеленеть мхи и бойкие, заброшенные на верхотуру травки. Разве что детишки забредают теперь в эти развалины иногда, играя в детские свои войны да в шпионов-разведчиков.
Затаясь в каком-нибудь укромном уголке, чтобы обхитрить своих сотоварищей, сопливенький, расквасивший от волненья роток, этакий вот шпион-разведчик представит вдруг что-нибудь обязательно таинственное и необыкновенно страшное, что, наверное, давным-давно происходило в этих порушенных срубах, когда не были они еще развалинами, а были жильем и конюшней, да и заозирается тогда вокруг и завздрагивает, когда от какой-нибудь досочки отвалится отгнившая щепочка и вниз просыплется вместе с коричневой трухой, или же когда от ветерка, ровно на птичьем каком наречии, застрекочет в бревнах обрывок давешней газетки. Вот уж когда станет жутко так жутко! Потому что подо все эти развалинные вздохи, шумы и скрипы да под шелесты ветерков обязательно представится что-либо именно редкостное, происходившее будто бы некогда в этих стенах с лошадями и людьми, присматривавшими за лошадями, и уж наверняка не представится живому детскому воображению никакой обыкновенности.
Посидит в своем укромном тайничке-укрытии этакий-то разведчик да и вдруг, игру нарушив всякую, выберется на свежий воздух из тенистых и прохладных развалин. Просморкавшись, пальцами поочередке зажимая ноздри, — эх и зябко же сидеть было! — свистнет он своих товарищей, все еще поеживаясь от видений-привидений, которые там, в конюшне-то, ему примерещились. А когда сбегутся всполошенно его друзья-товарищи («Ты, Вовка, чего вышел, а? Нашел чего тама?»). прищурится он на свет солнышка да и скажет:
— А ничего тама! Надоело мне тама просто… Лучше айдате-ка, ребя, купаться!
И все они тогда, воины такие-то да шпионы-разведчики, припустят согласно на болота, к старым торфяным выработкам, на озерки, обгоняя в пути друг дружку и на ходу придумывая себе какие-нибудь новые — или военно-партизанские, или же современные — игры и забавы.
Вот и останется старая конюшня снова наедине сама с собой, храня обыкновенные свои тайны обыкновенных жизней, какие всегда хранят в себе любые вещи или строения.
- Предыдущая
- 42/42