Выбери любимый жанр

Улица Грановского, 2 - Полухин Юрий Дмитриевич - Страница 57


Изменить размер шрифта:

57

Лишь однажды при мне она произнесла фразу, все объяснившую:

– Удивительно умел Виктор Николаевич ценить чужой труд. Даже если это был неблагодарный труд домашней работницы. – И, вздохнув печально, подошла к большой фотографии, висевшей в простенке между окнами столовой, бережно притронулась кончиками пальцев к ее аккуратной окантовке.

С фотографии на нас строго взглянул худой, красивый мужчина в накрахмаленной рубашке с довоенным галстуком-«бабочкой»: Виктор Николаевич – покойный муж Натальи Дмитриевны, друг Панина.

Панин потупился. Лицо его залилось краской, как у напроказившего мальчишки. Резко повернувшись, он ушел в свою комнатенку и минут пятнадцать еще пытался править срочную корректуру своей статьи, а потом раздраженно бросил ручку на стол и сказал:

– Я – в город. Хотите со мной?

«В город» – оказалось на улицу Горького, а потом к Никитским воротам и еще куда-то: Панин обошел несколько кондитерских, покорно выстаивая в очередях, пока не разыскал эклеры с заварным кремом («Нынешние, с маргарином, что ли, этим, Наталья Дмитриевна не ест», – пояснил он мне) и не купил букет прекрасных роз. Вернувшись, он все это оставил на столе в столовой и, успокоенный, сел работать.

Часом позже, когда я уходил, – через открытую дверь увидел: Наталья Дмитриевна, сидя перед портретом мужа, пьет чай и ест пирожные и вздыхает грустно. Но ест-то с аппетитом. И ни слова больше они с Паниным не сказали друг другу, конфликт уладился с помощью этих эклеров с чудодейственным, «довоенным» заварным кремом.

И такие походы «в город» Панин совершал безропотно и регулярно при малейшей своей промашке.

Но пока-то я ничего этого не знал. Строгий взгляд хозяйки и испуг Панина отнес на свой счет, спросил:

– Мне, наверно, пора?..

Наталья Дмитриевна взглянула на меня, опять поптичьи, как-то сбоку. Глаза ее, карие, живые, стали ласковыми. Вышла, так и не промолвив ни слова. А Панин, взглянув на часы, пояснил:

– Мы опоздали к чаю, – и протянул мне чашку.

То ли пауза в разговоре помогла ему успокоиться, то ли необходимость эта – потчевать гостя, но первый раз за вечер он заговорил без вызова, просто – рассказывал:

– Фашистской диктатуре, когда все живое загнано в подполье, вообще свойственны фантасмагории. А быту концлагерному – тем более… Чтобы спасти Корсакова – он был сердечник, – его перебросили в филиал Зеебада. Вам Ронкин говорил?

Я кивнул.

– Ну вот. А филиал этот обслуживал, в частности, железнодорожную станцию: хефтлинги были грузчиками, работали в мастерских, расчищали пути, ну, мало ли!.. И Корсаков в том числе. А начальником станции был человек фантастический. Хорст Цием. В первую мировую войну он был ранен и попал в плен, в России.

А тут – революция, братание на фронтах. Цием, пока мотался по госпиталям, многое увидел, понял и уж в гражданской-то войне сражался в Красной Армии – против Колчака. Чуть ли не у Чапаева, не помню точно.

Но на Южном Урале в дни отступления его снова ранили, и в какой-то станице его спрятала от белого казачья девушка, хромоножка от рождения, невзрачная.

Говорят, только и было у нее красивого – глаза да русая коса до пояса. И смелость – отчаянная… Станица – из богатых. Чуть не все мужики – у Колчака, и все у всех на виду. Цием не мог ходить: перебило ногу. Девушка несколько месяцев прятала его на чердаке, кормила, выхаживала, пока не пришли наши… Не знаю, по любви или из благодарности Цием на ней женился и увез с собой. Но сперва – в Москву. Там он был участником конгресса III Интернационала, а всем делегатам его, между прочим, подарили значки: серп и молот, барельеф Ленина. А потом они вместе уехали в Германию. Оба хромые, но жили неплохо: двое детей, дом, хозяйство…

Цием – смышленый парень. Из мастеровых выбился в начальники станции. Коммунистом он не был, но тот значок, участника конгресса, с Лениным, хранил всю жизнь, как память о самом значительном событии своей жизни. И при Гитлере сохранил. И показал его однажды Корсакову, который вышел на него, наверно, не случайно.

Я взглянул на Панина вопросительно, и он счел нужным пояснить:

– Все связи в подполье были законспирированы.

Что-то я тогда знал, мне положенное, что-то расспросил потом – у друзей, а многое теперь уж не узнать… Да вы пейте чай! Еще налить?

Чай был крепкий. Раньше я пил такой, пожалуй, только на Севере – чифирёк. Голова от него сладко покруживалась. Впрочем, ей и без того было от чего кружиться.

– С помощью Циема, – продолжал рассказывать Панин, – хефтлингам многое удалось сделать: сыпали в буксы песок, сцепляли вагоны так, чтобы через три перегона состав разорвался, доставали кое-какие харчи и даже нескольким нашим устроили побег: в крытых вагонах с сеном, из тех, что шли на восток. Заранее устраивали там тайничок, Цием туда хлеб, воду прятал…

Двоим, я знаю, удалось добраться до партизан в Польше. Мог бы так же бежать и Корсаков. Но Цием предпочитал иметь дело только с ним, и Корсаков остался.

На это нелегко ему было решиться… Не знаю, если б не его пример, так и я… Ну, не важно!

Панин помолчал, позвенькал ложечкой в пустой чашке. А когда заговорил, голос его тоже наполнился фарфоровым, сухим звоном:

– Ну вот. Американцы подошли к Зеебаду километров на триста и встали. К лагерю подогнали эсэсовцев.

А мы готовы были поднять восстание. Тут все сошлось:

быть или не быть. И то ли нервы у Циема не выдержали, то ли он откуда-то узнал, что его должны взять, но однажды утром Цием, на свой страх и риск, открытым текстом по железнодорожной рации – стояла там аварийная рация – передал американцам: спасайте лагерь, жизнь заключенных в опасности! Так и осталось неясным, дошли ли его сигналы по назначению… Взяли не только Циема, но и жену, детей, увезли в город, в гестапо. И там – пытали. Можно представить, что пережил в те дни Корсаков. Цием и эта несчастная русская женщина-хромоножка были для него… Да что говорить! Вот тогда-то он и потребовал встречи с Токаревым. Наверно, решил: единственная возможность спасти Циема – поднять восстание.

Панин умолк. Смотрел в окно, отвернувшись от меня.

Солнце давно погасло. Снег на куполах церкви стал таким же серым, как волосы Владимира Евгеньевича, лицо.

– И что с Циемом? – спросил я.

– Замучили всех: и его, и жену, и детей. До смерти.

– А Токарев знал о его аресте?

– Знал. Иначе бы и на встречу с Корсаковым не пошел, – глухо проговорил он. – Корсаков, верно, не ангел. А все же… Мне лично иное кажется непонятным: что с ним произошло в карцере? Почему, когда весь лагерь выгнали на «тотенвег», охранники оставили его там? Забыли?.. Они ничего не забывали.

Опять он замолчал надолго.

– Владимир Евгеньевич, как вам кажется, – спросил я тихо, – вот теперь, задним число рассуждая: семья Циема и семьсот человек, отправленных с риском для жизни в транспорте в Бухенвальд, и «тотенвег» – не слишком ли все это дорогая цена? Осталось в живых, как я читал, восемьсот человек? И побоялись рискнуть, пролить кровь? Но не пролили ли ее больше, отменив восстание?

– Да вы что? – вдруг вспылил он. Я никак не ожидал такой его реакции. – Что вы из лагерников делаете, – тут он запнулся на мгновенье и вспомнил, должно быть, мой прежний рассказ, – Трубецких каких-то! Это он пролить кровь боялся, хотя Сенатская площадь – не лагерный плац! – Панин даже встал из-за стола и шагнул ко мне. – Побоялись риска?.. Путаетесь вы! Риск – это хоть один шанс выжить. А тут… Да ведь, даже когда отправляли транспорт в Бухенвальд, о риске речи не шло: отправляли на смерть. Было ясно: в Бухенвальде всех с колес – прямо в печь. И отправили. Пролили кровь сознательно. Кровью этих семисот откупились от восстания, потому что вовсе бессмысленно оно было!

И между прочим, смерть этим… отосланным, – с трудом выговорил он, – досталась страшнее, чем в крематории.

Этих семьсот – первый транспорт из Зеебада – в Бухенвальде тогда не приняли: там тоже зрело восстание, американцы шли к Веймару, и охранники в лагере не знали, как от своих хефтлингов избавиться – не успевали жечь в крематории. Потому-то и погнали семьсот зеебадовцев вместе с несколькими тысячами бухенвальдцев в одном эшелоне – в Дахау… Об этом уже писали.

57
Перейти на страницу:
Мир литературы