Дело Матюшина - Павлов Олег Олегович - Страница 38
- Предыдущая
- 38/42
- Следующая
– Во! А где ж оно? – и в небо глядит. – Ааа… Не боись…
– Гуляй, бросала, платишь вперед, стерпишь. Подберут, я свистну, да скоро-то не жди, не жди… – успокоился Матюшин, что узелок исчез под вышкой, и зэк махнул без сожаления, и поворотился молча спиной, начав будто камнем на дно уходить в темноту зоны.
Матюшин задохнулся, будто ударило под дых, и схватился за живот, но потом отпустило. То был порыв ветра, когда и лагерь одной живой тенью – комом своим, своей всклокоченной дремучей башкой – бился оземь, заливаясь черной кровью, а потом шарахался назад в ночь, будто на крови этой черной и вырастая, твердея. На собственной шкуре зная, что это началась болтанка, что где-то в степи сшиблись ветра, сойдя стремительно с путей сторон света, и токи их, их молнии, будут высекаться из степи и ударять по лагерю, как в грозоотвод, – по трубам, маякам, вышкам, Матюшин осел на дно будки, законопатившись наглухо досками, будто в гробу. Он закурил зябко папиросу, слыша уже не гул ветра, а глубокую тишину. Высушиваясь теплом дыма и затягиваясь глубже, трудней, чтобы не уснуть, Матюшин не дремал и не погружался в табачную дурноту, а безвременно, недвижно мечтал. Вдруг ясно и просто из нутра его ослабевшего явилось то, что мучило подневольно, начиная с пробуждения: этой ночью он устал за прожитое и за оставшееся жить – устал смертно. И даже не вытолкай его с нар отчаявшийся тот парнишка, он бы все равно тащил за собой на тропу смертную тяжесть, о которой думал с дрожью нетерпения, что одолеет и прикончит. И самогонку не продавать бы, бегая с ней из ночи в ночь, но выпить до капли и схорониться в степи, чтобы очнуться и ожить посреди тишайшего степного пения, под кровом шевелящихся дымных трав – рано утром.
Но тут что-то сильнее собственной воли, какой-то второй, как дыхание, страх заставил его мигом напрячься и вскочить на ноги. Зона немятежно стояла сумеречными рядами ограждений, густо ощетинившись колючкой, будто хвоей. Кругом ни звука, ни шороха, только шум ветра. Но этот порядок и безмолвие в ночи исподволь терзали Матюшина, отнимая покой. Он выглядывал, вслушивался, неизвестно к чему готовясь, но помня, что водочную должны наведать.
Через минуту на следующей от водочной вышке, что замыкала лагерный круг и стояла под боком у караулки, ухнул упреждающий окрик – караульный на ней выдержал проверку, не проспал. Но заходили на тропу с тылу, не по-дежурному, как незаметней и ближе – и окрик упредил, что скоро будут гости и у водочной.
Он нагадывал, что из дальней темноты чужого поста появится человек, но услышал порывистое и клокочущее дыхание овчарки, которая вынырнула как из-под земли и уставилась с тропы на крутую высотку вышки, которую и стерегла, задрав башку, будто беззвучно выла. Овчарка стерегла для инструктора – это он спускал вызлобленную с поводка, посылая далеко вперед, чтобы разведала у водочной; шагай близко, на стороне зоны, с проверкой своей надзиратели, будь близко хоть живая душа, овчарка бы сработала лаем; инструктор бы узнал, что место нечисто, что надо отменить дело и прошагать вышку без остановки.
Матюшин разглядел инструктора и махонького китайца, который поспешал за ним; он отсчитывал их шаги, то есть сердчишко вдруг забилось с ними в шаг, и хоть не считал, сколько им оставалось шагать до вышки, все же мог это ощутить. Ему чудилось, что он даже вник в их сердца и слышал, как заикается сердечко у Дожо, будто он по правде и не поспешал, а тянулся отстать и, может, боялся шагать впереди инструктора, который его пугал; слышал Матюшин, что и инструктору страшно и он заставляет себя шагать тверже, дышать круче, сжимая сердце в кулак, будто чужое.
И чем ближе они подходили, тем тяжелее делалось Матюшину дышать. Будто уже знает, что толкало этих двоих к водочной и что дальше произойдет, но, даже зная, ничего он не может изменить или упредить. Да и не хочет, нету в нем самом такой силы! Ведь знал он, что за яма эта вышка, как и то, что быстрей продадут, чем спасут, и это знание есть соломинка, данная всем, каждой из людей твари и ему самому, чтобы выжить, но пошагал же на водочную, да еще тварью и извернулся, чтобы попасть, и никакое знание, никакой страх его тогда не остановили. И когда сержант с инструктором совсем уж поравнялись с водочной, так что Матюшин слышал, как пыхтит китаец и гремит автоматом с причиндалами, то было ему тягостно только от скуки да тоски, друг на друга без конца похожих. Скучно было Матюшину, что все знает и делать нечего, а тоскливо, что никак китаец не успокоится, дергается и, будто набит медяками, заунывно гремит.
Осилил немоту Дожо, негромко окликнув Матюшина с тропы – только чтоб проверить, а на вышку всходить не было ему нужды. Матюшин отозвался и явился им на глаза, выглянув нехотя на сторону, отслоившись светлым смолистым бревном от беспросветных стенок будки. Дожо затребовал, может и с издевкой, продалась ли фляга, но обмяк, услышав неожиданно в ответ, что продалась. Инструктор стоял без движения, брезговал, но пришлось ему живо встрепенуться и сдерживать овчарку, чтобы не залаяла, когда китаец полез искать. Матюшин слышал, как он пыхтел и возился под вышкой, и сам мучился поневоле: когда же отыщется узелок? Китаец вдруг утих, ловчей без шума попятился, и Матюшину полегчало. Вот же каким ловким и тихим делают человека деньги, если в руках у него – как маслом смазывают, ноги, как салазки, везут. Добавляло китайцу покоя и слабило жадную душонку даже главнее доставшихся денег то, что под вышку лазал он сам и сам заполучил узелок, а не через Матюшина, – значило это, что деньги здесь были все и что Матюшин сторговал флягу за червонец, а не за больше, то есть сторговал вчистую на сержанта и ничего не умыкнул с его фляги для себя.
В ту ночь каждого из них грызла боязнь быть пойманным, почти виноватость. Китаец еще радовался деньгам, и сжатый в кулаке узелочек с ними дразнил его, будто главным уже было везение, – и вот Дожо не попался, ему повезло. Может, в тот дразнящий миг и опомнился сержант.
Не зная, что делать, Дожо молчком отдал инструктору растрепанный уже узелок. Инструктор, оглядевшись кругом, затаившись, также молча скинул тряпицу куда-то за спину и шепнулся зло с китайцем.
Матюшину же думалось, что они делят деньги: вот китаец поднес узелок инструктору – сам ведь и считать толком не умеет, а тот отбросил тряпицу, и шепчутся они, сколько кому будет, как разойтись, может, и за прошлые долги. Тут, на тропе, делить и покойнее, чем в караулке, где из каждого угла пара глаз так и впивается. Это Матюшин понимал, на себе испытал, и потому, хоть и позабыли о нем сержант с инструктором, косился на зону, был начеку – участвуя в их дележе, прикрывая их. Будто сострадая. Но вдруг вышка невесомо дрогнула под ним, кто-то шагнул на лесенку и один подымался. Матюшин еще не успел обернуться и вглядеться: там, на тропе, одиноко выстаивал китаец, уже в ожидании инструктора, шаги которого звучали все ближе, все тяжелей, все тягостней, будто инструктор шагал на смену и водочная была его постом.
Когда инструктор сказал через дверцу Матюшину о деньгах, что денег нет, своим безразличным, будто бы сонным и без чувств голосом, тогда Матюшин не поверил, зная эту его повадку шутя дергать тех, кого всерьез-то тронуть боится, – как бы изматывать нервы, вселяя исподволь неуверенность да страх. Инструктор же многое готовил сказать и готовил-то Матюшина к чему-то бесповоротному, небывалому, но начал медлить и не понимать, отчего Матюшин молчит. И взялся инструктор кусать Матюшина с боков, выспрашивая бегло да зло, кто же заказывал самогон, будто мог своими путями Матюшина на честность проверить. А он и тогда не слышал инструктора, не признавал, и еще не вспомнился тот не известный ему никогда зэк, а только точила отупляющая злоба – что своими обманут.
Инструктор не выдержал и, сломавшись сам, отпрянув, выпалил поскорей все, что держал наготове в уме: что Матюшин должен завтра же выкупить у них оставшийся самогон, а иначе всем караулом сдадут его голову Арману, заодно с товаром и сдадут. Выговариваясь, он отступал и в последний миг бросился бегом, легко мальчонкой скатился на тропу. Матюшина ознобом обдало – значит, не брехал, значит, завтра. Кинулся он глядеть сержанта с китайцем – опоздал, не воротишь их, течением тропы далеко отнесло, будто две щепы. Вот окрикнул их наново караульный с невидной уже Матюшину вышки, умаяли паренька. Все к нему, как на другой берег, и утекли. В то глубокое время ночи сомкнутая ее тихая гладь так и чудилось, что лежит меж берегов, оторванных друг от друга кусков степной суши. Матюшину показалось, что все уплывает в ночи, становясь чужим и недостижимо далеким. И что водочная сошла в эту ночную гладь и уходит, уходит, всем чужая.
- Предыдущая
- 38/42
- Следующая