Два Гавроша - Шмушкевич Михаил Юрьевич - Страница 29
- Предыдущая
- 29/38
- Следующая
Павлик вытер кровь, хлынувшую из носа.
— Не знаю.
— Знаешь! Не скажешь — пересчитаю твои ребрышки.
Павлик выпрямился во весь рост и смело посмотрел на гестаповца.
— Больше и слова не услышите от меня, — бросил он.
— Что-о?! Я заставлю тебя, заставлю! Ты все скажешь, все! Ну что, будешь говорить? — Он начал избивать ногами Павлика.
Вскоре Павлик перестал чувствовать удары, сыпавшиеся на него один за другим. Он только слышал выкрики: «Шэрнэнко, будешь говорить?! Будешь?», которые перемежались со словами молодого расстрелянного коммуниста: «Я покажу палачам, что коммунисты умирают как патриоты, как революционеры»…
Павлика продолжали истязать.
3. «Это же Лиан Дени!»
Два санитара, вбежавшие в кабинет по вызову следователя, схватили избитого Павлика и швырнули на носилки.
— Идиоты, что вы делаете? — не своим голосом закричал на них эсэсовец. — Осторожнее! Передайте доктору Кайзеру, что этот щенок мне еще нужен.
Павлика понесли куда-то наверх. Он раскачивался, словно в гамаке… На окраине Пятихаток, под старой яблоней, висит такой же гамак. Это любимое место его матери. Ей нравилось, когда Павлик ее качал. Она, словно девочка, болтала ногами и с громким смехом просила: «Павка, сильнее! Павка, выше, еще выше!» Здесь они часто, отдыхая, разговаривали. Мать — полулежа в гамаке, он — поудобнее усевшись на низенькой зеленой скамейке.
Мать Павлика очень любила Францию. Ее покойный отец, профессор физики, до Октябрьской революции жил в Париже, недалеко от Пантеона — усыпальницы выдающихся французских деятелей. Антонина Ивановна родилась в Латинском квартале и лишь тринадцатилетней девочкой вернулась в Россию. «Париж! Какой чудесный, веселый, приветливый город! — вспоминала она. — А французы! Это же замечательный народ. Свободолюбивый, смелый». Она часто говорила: «Павка, вот вырастешь, окончишь институт, тебя пошлют туда в командировку как передового инженера, отлично владеющего французским языком. И тогда ты сам убедишься, какой это необыкновенный город».
Павлик в Париже. Застал он этот город совсем иным — угрюмым, в трауре, стонущим под игом оккупантов. Мать говорила: «В Париже очень любят собак. Для них даже отведено специальное кладбище. Многие собаки покоятся под роскошными монументами…» «А гитлеровцы расстрелянных людей бросают в известковые ямы», — вспомнил Павлик.
Эсэсовцы строго придерживались приказа следователя. Они осторожно опустили носилки на пол и постучали в железную дверь.
— Кто там? — раздался сердитый голос.
Щелкнули каблуки.
— Господин доктор, капитан приказал срочно доставить к вам вот этого…
В ответ послышалось ворчание:
— Успеется, я занят. Пусть подыхает.
Капитан приказал… Он еще нужен.
— Ладно, заносите. Отвернитесь к стене, — приказал доктор кому-то в комнате.
«Тут находится еще один заключенный», — догадался Павлик. Он попробовал открыть глаза, но они не открывались. Веки стали свинцовыми. Они давили невероятной тяжестью на глаза.
Горький запах табака и водки — доктор нагнулся «ад носилками.
— Два зуба. Так-так. Ключица…
Больно. У Павлика вырвался крик.
— Неужели больно? — засмеялся доктор. — Ребрышки у тебя, малыш, что у дрозда: слабенькие, тоненькие — сразу треснули. Капитан Шульц, видно, хорошенько по ним прошелся. Покажи-ка руку.
Запах табака и водки отдалился. Доктор Кайзер, бегая пальцами по избитому телу Павлика, продолжал начатый разговор:
— Да, так я говорю… Вам, разумеется, мораль читать слишком поздно, но мне тягостно видеть вас здесь. Не поворачивайтесь, руки назад! Вот так… Я был страстным поклонником вашего таланта. Часами, бывало, просиживал у приемника, чтобы поймать ваш неподражаемый, чудесный голос. Порой он звучал так мягко, словно нежная трель первого утреннего певца — жаворонка. Когда мы вошли в Париж, я тотчас спросил, где вы выступаете. Мне ответили: «Лиан Дени стала террористкой!»
«Лиан Дени! — вздрогнул Павлик. — Она здесь!»
— Больно? — спросил у него Кайзер. — Сейчас мы тебе перевязочку сделаем, пилюльку проглотишь… Да, мне говорят: «Лиан Дени ходит с автоматом. Она вступила в Коммунистическую партию». Не верю. Спорю со всеми, ругаюсь, доказываю, что это, мол, ложь. Соловей Парижа, гордость всей цивилизованной Европы — убийца?! Быть не может! И, как видите, оказался в дураках
Женщина с забинтованной головой засмеялась. Павлика в этот момент перевернули на бок. Однако разглядеть Лиан Дени, о которой он так много слыхал, которую полюбил по рассказам Жаннетты и Мари Фашон, ему не удалось. Она стояла к нему спиной, повернувшись липом к стене. Платье на ней разорвано в клочья. Ее били! Хорошо, что здесь нет Жаннетты, она бы умерла с горя.
— Почему вы молчите? — спросил Кайзер. — Меня нечего бояться.
Певица резко обернулась, сделала шаг к носилкам и отшатнулась назад. Из ее горла готов был уже вырваться отчаянный крик: «Га-врош! Этот мальчик приходил за мной на улицу Тронше». Ей удалось сдержаться.
— Доктор, — обратилась она к Кайзеру, — скажите, кто еще, кроме вас, нацистов, способен так жестоко пытать детей?
Кайзер поднял голову и в гневе закричал:
— К стенке! Лицом к стенке, вам говорят! Этот клоп— русский, — немного погодя объяснил он. — А русским, как вам известно, свойственно упрямство. Он не хочет отвечать на вопросы. Как же прикажете с ним поступать?
— Повторю ваши слова, господин доктор: «Вам, разумеется, слишком поздно читать мораль», — ответила Лиан Дени.
4. Записка от Жаннетты
Снова настала гнетущая тишина. Все замерло. И сосед больше не стучал. Павлик лежал в том же положении, в каком его принесли от доктора, — на спине. Малейшее движение причиняло боль. Казалось, что кто-то вонзил ему в грудь острый нож и то и дело поворачивает его. Шевельнешься, поглубже вздохнешь — он впивается в сердце.
Ночь в камере, когда не можешь уснуть, нескончаемо длинна. С нетерпением ждешь утра, хоть знаешь, что и день не принесет ничего отрадного. Ни света, ни воли. Только издевательства, побои. А все-таки ждешь. Знаешь, что в соседних каменных клетках, на других этажах проснутся те, кто понимает тебя, сочувствует, готов за тебя отдать жизнь. Это сознание поддерживает, вливает новые силы. Появляется надежда…
Павлик ждал рассвета. Он глядел на решетку. Она заменяла ему часы. Когда толстые железные прутья становились серыми, он знал: проснулся день. «А что будет днем? — спрашивал он самого себя. — Меня-снова вызовет к себе капитан, и все начнется сначала. «Будешь говорить? Молчишь? Ничего, заставим тебя говорить!» Кулаком— в лицо, ногой — в грудь. Потом его отнесут на носилках к Кайзеру, и там он увидит Лиан Дени…
При первой встрече ему не удалось ее как следует разглядеть. Она, правда, на секунду обернулась, но в памяти остались лишь ее синие-синие глаза и рассеченная губа. Знает ли певица, кто лежал на носилках? Вряд ли! Откуда ей знать?
В коридоре зазвенели ведра, захлопали кормушки. Настало утро. Разносили завтрак. Мутное, безвкусное варево, кусочек хлеба из свеклы и перемолотых древесных опилок.
Решетка совсем посерела. Где-то уже светит солнце. Люди радуются ему. А в Пятихатках оно взошло еще раньше. Стены домов порозовели, трава засверкала блестками утренней росы. Оттуда уже давно прогнали фашистов. Девочки играют в классы, мальчики — в футбол. Вася Охрименко — вратарь. Он, наверное, часто вспоминает его, Павлика, и говорит: «Павлик Черненко— вот это был вратарь! В самый критический момент он вел себя спокойно».
Хлопнула кормушка.
— Эй, кружку! — закричал из коридора раздатчик.
Павлик молчал. Он был не в силах встать. Даже голову поднять не мог.
В коридоре кто-то засмеялся:
— Оставь его. Шульц напоил его на целую неделю.
О койку ударился и отскочил на пол кусок хлеба.
- Предыдущая
- 29/38
- Следующая