Два Гавроша - Шмушкевич Михаил Юрьевич - Страница 28
- Предыдущая
- 28/38
- Следующая
И снова мать… Обняла его, прижала к груди: «Скоро прогоним фашистов, сынок, и заживем еще лучше прежнего. Я опять тебе буду рассказывать о моем любимом Париже». А теперь он сам в Париже.
Павлик вспоминает Жаннетту, Рихарда Грасса, дядюшку Жака и его рассказ о Ленине и маленьком художнике Анри… Сердце Павлика начинает учащенно биться. Он снова видит старшего брата Люсьена с его отвратительным смехом. «Бандит! Ведь он меня чуть не убил, — думает Павлик. — Ударил чем-то по голове так, что я сразу потерял сознание. Пришел в себя только здесь, в камере. Хорошо еще, что Жаннетта успела убежать. Девочка такой удар, пожалуй, не выдержала бы».
Иногда узник бывает в таком состоянии (особенно, если он один в камере), что ни о чем не может думать. Тогда его начинают терзать бессилие, беспомощность, неизвестность. На него давят всей своей тяжестью стены, потолок. Ему не хватает воздуха. Он задыхается, хочет закричать — в горле спазмы. В мозгу одна мысль, один вопрос: «Что делать?» Он готов ко всему: пусть его расстреляют, пусть бросят в огонь, пусть рубят, лишь бы его скорее убрали отсюда. Внезапно Павлика охватила именно такая безотчетная тревога. Он вскочил с койки и забегал по камере, точно зверь в клетке. Ему стало холодно. Павлик поднял воротник рваного пиджачка, на-i двинул на уши кепку — озноб не проходил. Тогда он забегал быстрее, затопал ногами.
В железной двери появился светлый квадрат. Показался кулак.
— Тише, перестань шуметь, прибью! — зашипели снаружи.
Павлик сел на койку и с досадой подумал: «Зачем я показываю фашистам свою слабость? Дядюшка Жак говорил: «И у героя бывают иногда минуты слабости, но он должен уметь скрывать это от врага». Правильно! Меня все равно повесят или расстреляют, значит, не стоит притворяться немым. Скажу им прямо: «Я из Советского Союза. Пионер. Был звеньевым звена имени Жанны д'Арк. Это имя мы взяли по совету моей мамы, коммунистки. Она нам все рассказала о героине французского народа. Уже в последнюю минуту жизни, на костре, девушка крикнула палачам: «Все можно сжечь, но не свободу. Свободу не сожжешь, не утопишь, не повесишь! Да здравствует Франция!»
Внизу, у самой койки, вдруг послышался осторожный стук в стену. Павлик замер. Стучали из соседней камеры. Что-то спрашивали, несколько раз повторяя один и тот же сигнал.
Волнение Павлика возрастало. Его беспокойный взгляд рассеянно блуждал по камере, ни на чем не останавливаясь. Он радовался тому, что не один, хотел откликнуться, но не мог.
Сосед, вероятно, догадался, что имеет дело с неопытным заключенным, и умолк. Но спустя несколько мгновений в стене послышался какой-то шум и приглушенный, будто идущий из рупора голос.
— Ки эт ву? — спрашивали по-французски через рупор. — Дит муа, силь ву плэ, ки эт ву?[15]
«Кружка! — понял Павлик, онемев от изумления. — В соседней камере хотят знать, кто я такой. Разговаривают с помощью кружки!»
Он схватил стоявшую на табурете ржавую, с вмятиной кружку, выплеснул из нее воду и, приставив дном к стене, взволнованно ответил: «Же сюи эн гарсон»[16]. С той стороны что-то заклокотало. Павлик подумал, что сосед смеется над его ответом, и поэтому решил больше не отвечать на вопросы. Однако вскоре убедился в своей ошибке.
— Сколько тебе лет?
— Четырнадцать, — отозвался Павлик и в свою очередь спросил: — А вы кто? Сколько вам лет?
— Я мужчина. Мне шестьдесят два года.
«Шестьдесят два, — подумал про себя Павлик. — А дядюшка Жак еще старше. Вот бы взглянуть на этого человека! Какой он: худой, толстый? Добрый?»
В замке заскрипел ключ. Павлик отскочил от койки и поставил кружку на место.
— Выходи! — просунулась в камеру голова эсэсовца.
Павлик вышел в длинный мрачный коридор.
— Руки назад!
Сколько камер! И в каждой из них — люди. Участники. Сопротивления — коммунисты, деголлевцы, социалисты. Главным образом коммунисты из рабочих окраин Парижа.
Павлик вспомнил о напечатанном в «Юманите» письме коммуниста Анри Вьено, приговоренного к расстрелу. Содержание его он выучил наизусть, так как узнал, что автор этого письма тот самый художник, о детстве которого рассказывал дядюшка Жак. «Я, — писал Анри Вьено из тюрьмы, — умираю потому, что люблю жизнь, потому, что хотел, чтобы она была прекрасной для всех. Я покажу палачам, что коммунисты умирают как патриоты, как революционеры». «И я не испугаюсь палачей, — с твердой уверенностью подумал Павлик. — Если останусь жить, вырасту — тоже буду коммунистом».
— Направо! — Эсэсовец толкнул прикладом Павлика в спину. — Живей, живей!
2. Допрос
— Сюда!
Павлика втолкнули в просторный кабинет, стены и потолок которого были задрапированы светло-голубым шелком. Тяжелая хрустальная люстра отражала солнечные лучи всеми цветами радуги.
— Господин капитан, по вашему приказанию арестованный из сорок второй камеры доставлен.
— Хорошо. Вы свободны.
За длинным столом, в мягком кожаном кресле сидел пожилой человек с приятным, располагающим лицом. Львиная седеющая грива, живые глаза за толстыми стеклами пенсне, черный галстук бабочкой, белоснежный воротничок, хорошо сшитый костюм — все это делало его похожим скорее на артиста, дирижера, чем на гестаповца.
— Садитесь, пожалуйста, — указал он на стоявший посредине кабинета стул. — Шэрнэнко, так? Павлык?
Павлик не откликнулся. Его ошеломил вопрос: откуда этот человек знает его имя и фамилию? Жаннетта, Мари Фашон, дядюшка Жак, супруги Бельроз — нет! Они французы. Они не могли его предать.
Человек с львиной гривой поправил пенсне и наклонился вперед.
— Вы немой? — показал он пальцем на рот.
Павлик выпрямился, посмотрел следователю прямо в глаза и отрезал:
— Нет. Я действительно Черненко.
Эти слова произвели на капитана хорошее впечатление.
— Благодарю за правду. Думаю, нам с вами не придется ссориться. Кстати, где живет мать девочки, с которой вы бежали из Германии? — спросил он, как бы между прочим, откинув голову на спинку кресла.
«Так я ему и скажу! — подумал про себя Павлик. — Нашел дурака!»
— Не знаю.
— Не знаете? Верю. Тогда, может быть, скажете, куда девался немец, который помог вам пробраться в Париж и разыскать мадам Фашон?
Павлик недоуменно выпятил губы. Немец? Он никакого немца не знает. Мадам Фашон? Впервые слышит.
Гестаповец был невозмутим. Он медленно выдвинул ящик стола, и по его лицу пробежала лукавая улыбка фокусника, демонстрирующего перед зрителями эффектный номер.
«Что он там выкопал?» — встревожился Павлик.
— Подойдите ко мне, — сказал мягко следователь.
Павлик подошел к столу. Пухлые, с отполированными до блеска ногтями пальцы пододвинули к нему чью-то фотографическую карточку. Железная каска, продолговатое лицо, широкий лоб, выдающийся вперед над ввалившимися глазами. Плотно сжатые губы. На груди — ствол автомата с дырочками. Рихард Грасс! Откуда взялась здесь его фотография?
— Кто — это? — спросил гестаповец, бросив беглый взгляд на Павлика.
— Не знаю.
— А этого знаете? — быстро подсунул он ему другое фото.
Однорукий! Фельдфебель Круппке. Смеется — ему весело. Что за чудо, жив?! Теперь понятно: это он все рассказал следователю. Его сейчас позовут сюда… Пусть. Пусть оба прыгают от бешенства до потолка, пусть они его, Павлика, истязают еще больше, чем раньше, но он и виду не подаст, что знает Круппке. Ни в коем случае. Нельзя! Если он узнает Круппке, придется рассказать о Жаннетте, ее матери, о дядюшке Жаке, Бельрозе…
— И этого не знаю, — решительным тоном заявил Павлик и собрался идти на свое место.
— Стой! — вскипел немец, и его добродушная улыбка вмиг исчезла. — Хватит прикидываться! — свирепо закричал он, ударив Павлика всей пятерней по лицу. — Кто это? — подсунул он ему снова фото Круппке. — Кто, спрашиваю?!
- Предыдущая
- 28/38
- Следующая