И было утро... Воспоминания об отце Александре Мене - Коллектив авторов - Страница 37
- Предыдущая
- 37/85
- Следующая
— Пятый час.
— Прекрасно! Доеду домой засветло.
— Никуда вы не поедете!
— Поеду! Поеду! — напеваете вы, начиная подниматься. — Я прекрасно себя чувствую! Прекрасно!
— Вот сейчас отойдёт заморозка — узнаете!
— Полковник, если вы ко мне действительно хорошо относитесь — помогите надеть туфли и пиджак.
— Ни за что! А ну‑ка ложитесь! У чтите, батюшка, дойдёт до драки. Я вас никуда не пущу.
— Ладно. Полежу полчаса и поедем. Договорились?
Я решаю не отвечать. Надеюсь, что вас разморит, и вы уснёте. Подхожу к окну, смотрю на больничный двор, на зелень деревьев.
— По–моему, температура упала. Полковник, не сердитесь. Давайте‑ка её измерим.
Через минуту вы победно протягиваете градусник.
— Тридцать шесть и восемь!
— А вы его стряхнули, прежде чем ставить?
— Конечно!
— Поставим ещё раз, — стряхиваю градусник, засовываю вам подмышку. — Александр Владимирович, нехорошо обманывать ближнего!
По прошествии пяти минут забираю градусник — тридцать семь и четыре.
— Да разве это температура?! — вы снова поднимаетесь. — Владимир Львович, Володя, ну ради Христа, давайте уедем отсюда! Хочу домой. Дома и стены помогают, серьёзно!
Вы обезоруживающе улыбаетесь, просите. И я сдаюсь.
Забрав лекарства, выходим из больницы. Поддерживаю вас, несу ваш тяжёлый портфель. И слышу смех. Вы хохочете до слез, хотя даже смеяться вам очень больно.
— В чём дело, батюшка?
— Посмотреть со стороны — два дервиша. Один еле тащится, другой хромает. Хорошенькая пара!
Добредаем до «запорожца». Сразу начинается новая атака.
— Надеюсь, вы правите на Ярославский вокзал?
— Нет уж, отвезу прямо в Семхоз, домой.
— Ни в коем случае! Поеду на электричке. В машине мне больно, трясёт.
— А в электричке, значит, не трясёт?
— Не трясёт! Электричка — давно уже дом родной, рабочий кабинет. Если удаётся сесть — я там пишу, читаю. Привык. А сейчас в машине мне больно. Ладно, Володя?
— Ладно, Саша, — впервые тогда вырывается у меня.
На Ярославском вокзале усаживаю вас в электричку. И вы тотчас вынимаете из портфеля авторучку, лист бумаги, подкладываете папку.
После того, как вы приезжаете ко мне послушать новые страницы романа, я обычно не сразу отвожу вас на вокзал. Часто нам приходится часами колесить по улицам и переулкам Москвы, посещать квартиры, где вы совершаете требы — причащаете больных и умирающих, крестите, Еенчаете. Я стараюсь помочь вам, как могу. Душным летним днём вы просите отвезти вас в район Тушино. Долго плутаем в поисках дома для престарелых. Наконец въезжаем в заросший тополями двор.
Вы выходите из машины и говорите:
— Подождите здесь. Там очень страшно.
— Ничего, батюшка. Я с вами.
— Нет. Вы не представляете того, что там делается. Вам не вынести.
Вы идёте по тропинке сквозь тополиный пух, отворяете обшарпанную дверь.
Осгавшись один в машине, думаю о вашем одиночестве. Официально крестить, венчать, совершать таинство Причастия разрешается только в церкви. Каждый раз, выходя навстречу людям, вы рискуете…
Мы же, ваши духовные дети, часто забываем об этом, относимся к вам потребительски, забываем о той обстановке, в которой происходит ваше служение. Многие вас просто компрометируют. Кто разводится после венчания, кто, едва покаявшись, тотчас ухитряется совершать чудовищные поступки. Сегодня вы рассказали мне о парне, который ударился в диссидентство, а потом написал из следственного изолятора под диктовку клеветническое письмо на вас. Вы рассказали об этом, ничуть не осуждая слабого, неумного человека.
И когда я возмутился, услышал:
— А что вы хотите? Если заметили, в храмах много просто душевнобольных. Имеем тот человеческий материал, какой есть. Христос приходил не к ангелам…
Через час обшарпанная дверь отворяется. Вы идёте ко мне какой‑то серый, постаревший.
— Извините, Полковник. Я вас задержал.
Молча едем на Ярославский вокзал.
— Что там было, батюшка?
— Одиночество, унижение, безысходность, ужасающая бедность, запах мочи, грязные, рваные простыни. Несчастные старушки! Причём, ведь почти у всех благоденствуют дети, внуки. Сдали их государству помирать.
— Что ж это делается? Батюшка, вам приходится выслушивать исповеди сотен людей. Что они о себе думают?
— Ох, Полковник! Кто приходит получать благословение на выдирание зуба, кто злится на тёщу, а кто предъявляет претензии к Богу — мол, никак не внимает его молитвам. Все это жертвы, недолюбленные люди, которые не получили ни крохи любви, и поэтому сами не могут никому её дать. Нужно терпение…
— Александр Владимирович, у вас усталый вид. Не пора ли в отпуск?
— Честно говоря, ехать некуда. Раньше, много лет, ездил в Коктебель, снимал комнату. Там было хорошо. Работал, купался. Последний раз, пока меня не было, нагрянули с обыском, все перевернули… Напугали хозяйку. Могу ли я кого‑нибудь подводить?
В среду, во второй половине дня вы должны приехать ко мне. А на столе неоконченная глава, может быть, самая важная в романе.
Встаю рано. Летнее утро. Представляю, как сейчас вы в облачении стоите в потоках льющегося из окон храма солнечного света: «Благословенно Царство Отца и Сына и Святого Духа!»
Притом, что я регулярно, как все прихожане, бываю в Новой Деревне, исповедуюсь, причащаюсь, всегда не хватает этого чувства приобщённости, подключения к высшему.
И все‑таки одно сознание того, что в маленьком подмосковном храме сейчас идёт служба, идёт литургия, у алтаря за царскими вратами вы взываете к Господу, одно это сознание даёт уверенность, что ничего плохого — ни со мной, ни с другими людьми, ни с миром — не случится.
Я знаю, есть верующие из других стран — православные и католики Италии, Франции, Бельгии, даже Соединённых Штатов, которые идут на большие затраты, только чтобы приехать и хоть раз поучаствовать всем сердцем в богослужении, идущем в вашем храме.
Помолившись, сажусь за работу в надежде, что успею завершить главу до нашей встречи.
И вдруг телефонный звонок.
— Полковник! Я только что приехал. Звоню, чтобы предупредить — сегодня, наверное, не увидимся.
— В чём дело?! Я думал, вы сейчас служите.
— Какое там! К десяти срочно вызвали в Патриархию. А к двенадцати — в Совет по делам религий.
— Что‑то случилось?
— Всё то же. Молитесь за меня.
— Минуточку! Александр Владимирович, Сашенька, не вешайте трубку! Я немедленно выезжаю. Я должен быть с вами. Где мы встречаемся?
— Полковник, вам надо писать. Зачем портить рабочее утро?
— Да неужели вы думаете, что теперь я смогу что‑то писать?!
— Хорошо. В районе Зубовской. У памятника Толстому. В одиннадцать тридцать.
… Заранее подъезжаю к скверу. Разгорается жаркий, душный день. На скамейках пенсионеры читают газеты, мамаши катят коляски с младенцами.
«Господи, сохрани и помилуй батюшку моего отца Александра, охрани его от всякой беды, от всякого зла…» Я стою возле памятника, молюсь, как умею.
Последнее время в газетах появились статьи, где Александра Меня чуть ли не впрямую называют агентом ЦРУ. Вы уже не раз получали письма антисемитов, грозящие убийством…
Наконец в конце бульварной аллеи вижу вас. Вы идёте навстречу, широко улыбаетесь.
Садимся в машину, трогаемся с места.
— Вызывают на допрос. В Совет по делам религий.
— Почему не в КГВ?
— Наверное, так им удобней. Так сказать, под религиозной сенью… Вернее — антирелигиозной.
Мы выезжаем на Садовое кольцо, подкатываем к большому особняку.
— Батюшка, буду вас ждать.
— Спасибо. Но я не знаю, сколько это может продлиться.
— Сколько бы ни продлилось.
Палит солнце. Рядом рокочет Садовое кольцо. В запахе гари гонит оно бесконечный поток автомашин. Под чахлыми липами идут прохожие. Почти каждому из них всего через полтора–два года станет известно имя человека, которого сейчас допрашивают.
- Предыдущая
- 37/85
- Следующая