Литературная матрица. Учебник, написанный писателями. Том 2 - Петрушевская Людмила Стефановна - Страница 73
- Предыдущая
- 73/143
- Следующая
В 1924 году Ахматову негласно запретили печатать, и наступает «молчание», «стертые годы», как условно именуют этот период ахматовской жизни ее современники. В собрании сочинений Ахматовой стихотворения 1924–1939 годов (пятнадцать лет!) умещаются буквально на пятидесяти страницах: по два, три, четыре стихотворения в год. Такое ощущение, что Ахматову сильно подрубили на размахе, как того же Блока, который, правда, успел повзрослеть быстрее… Авторское взросление Ахматовой для меня параллельно блоковскому «вочеловечению»: от высокого романтизма — к обретению реальности (то исторической, то страшно-сиюминутной) как предмета поэзии. Но если Блок по-пушкински рано умер, то Ахматова по-пушкински прожила — «реальности» хлебнула вволю: террор — война — сын в тюрьме — одиночество — круг замыкается… Дантовская зрелость, которой не позавидуешь.
Настоящий провал вместо творческого портрета — 1930-е. Так много черновиков было потеряно Ахматовой за годы, которые она «ходила под расстрелом», — то ютясь в коммуналке в Фонтанном доме (бывший флигель дворца Шереметевых на набережной Фонтанки, 34), то хоронясь по квартирам друзей в разных городах (Ардовы, Срезневские, Алигер…) — что, в сущности, не состоялись ахматовские проза (черновики существовали, но были сожжены вместе с архивом после ареста сына) и драматургия. Например, так и не были восстановлены тексты, написанные в ташкентской эвакуации, в том числе пьеса «Энума элиш»… Рукописи не горят — но они пожираются временем. Пред-, после- и собственно военный периоды в жизни Ахматовой были столь тяжелы, что сожжение архива, который мог привести под пулю не только ее саму, но и многих близких людей, оказалось неизбежной необходимостью. Практически на ее глазах в разное время умерли или погибли от рук режима Гумилев, Блок, Есенин, Мандельштам, Пунин[322]… Дважды побывал в лагерях сын, в перерыве между отсидками дошедший с советскими войсками до Берлина, вернувшийся живым и защитивший диссертацию…[323] Так что и этот ее поступок — уничтожение архива — можно судить лишь «по праву любви».
Ахматова беспощадна к своим стихам «стертых лет»: это «стихи человека, 20 лет просидевшего в тюрьме»[324].
Она пишет: «Они показались мне невероятно суровыми (какая уж там нежность ранних!), обнаженными, нищими… (…) Они ничего не дают читателю. (…) Уважаешь судьбу, но в них нечему учиться, они не несут утешения, они не так совершенны, чтобы ими любоваться, за ними, по-моему, нельзя идти. И этот суровый черный, как уголь, голос и ни проблеска, ни луча, ни капли… (…)…Углем по дегтю. Боже! — неужели это стихи?» Возможно, классическая закалка сыграла с поэтом злую шутку — в стихах этой поры внешняя гармония текста так не соответствует внутреннему смятению их автора. А может быть, именно эта закалка позволила Ахматовой сдержать себя, удерживаться от животного крика и в разные, но одинаково тяжелые годы говорить о том, чему нельзя подобрать слов: «Я гибель накликала милым, / И гибли один за другим. / О, горе мне! Эти могилы / Предсказаны словом моим…» (1921), «Я пью за разоренный дом, / За злую жизнь мою…/ (…) За то, что мир жесток и груб, / За то, что Бог не спас» («Последний тост», 1934), «Я вижу страшный сон. Неужто в самом деле / Никто, никто, никто не может мне помочь?» («Стансы», 1940). О том, чему нельзя подобрать слов, — и поэма «Реквием», одно из первых произведений о сталинских репрессиях, неизвестное в СССР практически до 1987 года; уникальное свидетельство женщины, проведшей «семнадцать месяцев в тюремных очередях» с передачами для сына. За простыми словами: «Эта женщина больна, / Эта женщина одна», — не романтическая поза, а подлинное горе, от которого хочется закрыться руками: «Муж в могиле, сын в тюрьме. / Помолитесь обо мне»[325]…
В годы войны Ахматова пишет строки, которые могут показаться неожиданными для тех, кто знает ее лишь как «кисейную барышню» 1910-х. Но если вспомнить ее «Молитву» (1915) («…Так молюсь за Твоей литургией / После стольких томительных дней, / Чтобы туча над темной Россией / Стала облаком в славе лучей») и «Когда в тоске самоубийства…» (1917), где она впервые так естественно говорит о невозможности оставить Россию:
то станут ясны ее «Клятва» (1941) («…Мы детям клянемся, клянемся могилам, / Что нас покориться никто не заставит!»), «Мужество» (1942), а еще — «In memoriam» (1942): «Рядами стройными проходят ленинградцы, / Живые с мертвыми. Для Бога мертвых нет». И рядом со стихами о Победе — «Памяти друга» (1945): «…Вдовою у могилы безымянной / Хлопочет запоздалая весна».
Надо сказать, что для Ахматовой война началась не в 1941-м, а уже тогда, когда она случилась в Европе: «Когда погребают эпоху, / Надгробный псалом не звучит… / (…) Так вот — над погибшим Парижем / Такая теперь тишина». («Август 1940», 1940). А написанное несколькими днями спустя стихотворение «Тень» (1940) с эпиграфом из Мандельштама: «Что знает женщина одна о смертном часе?» превращает мандельштамовское «Бессонница, Гомер, тугие паруса…» во «Флобер, бессонница и поздняя сирень…» — то есть в европейское военное лето, а «красавиц тринадцатого года» — в отныне невозможные тени, в историю, в миф.
Тяжелейший период в судьбе всей страны заканчивается для поэта не радостью Победы, а последней горькой каплей — печально знаменитым «Постановлением ЦК ВКП(б) о журналах „Звезда“ и „Ленинград“» 1946 года, с его уничижительной и «уничтожительной» характеристикой Ахматовой как «типичной представительницы чуждой нашему народу пустой безыдейной поэзии», «пропитанной духом пессимизма и упадочничества» и «не желающей идти в ногу со своим народом»… Последовавший за этим запрет на публикации лишает Ахматову и возможности бороться за освобождение сына, и средств к существованию, и — что не менее страшно для поэта — места в сознании современных ей читателей.
Шаг отчаяния — посвящение стихов Сталину («21 декабря 1949 года»; «И Вождь орлиными очами…», 1949). «Ведь и на унижение она пошла, пытаясь спасти сына: „Вместе с вами я в ногах валялась / У кровавой куклы палача“, — сказано ею о вымученных стихах в честь Сталина», — вспоминает в «Записках об Анне Ахматовой» Лидия Чуковская. В комментарии к этим стихам в шеститомнике Ахматовой приведены строки из хранящейся в Колумбийском университете (США) рукописи Марии Белозерской, жившей в 1951 году в Лондоне: «Когда в журнале „Огонек“ я встретила Ваши стихи, я усомнилась, что их писали Вы, — быть может, соименница? — был первый мой вопрос. Но сколь невероятно, их автор были Вы, Вы — та, которая пленила и чаровала мою душу, и мне хотелось горько, горько плакать. (…)…Такую смерть для Вас придумать мог лишь он — лишь враг души — сам дьявол. Он птице поднебесной отрезал крылья легкие и дал ей пресмыкаться. (…) У Анны Ахматовой… есть сын… Единственный сын, которого Калибан[326] у нее отнял и сослал в лагерь смертников… и она, несчастная русская мать, в надежде спасти сына принуждена была ползти к ногам Калибана и воспевать ему хвалу! Несчастная сестра моя, русская поэтесса Анна Ахматова… (…) Вы, читатель мой, если у вас бьется человеческое сердце, и если у вас еще сохранился хотя бы остаток совести, задумайтесь над этим неслыханным явлением, которого мировая история никогда не знала: свободная ласточка поет хвалу коршуну, растерзавшему самое дорогое ей существо, отнявшему у нее ее крылья и растоптавшему ее душу!» Судить можно лишь «по праву любви»…
322
Пунин, Николай Николаевич (1888–1953) — историк искусства, критик; третий муж А. Ахматовой (1923–1938). — Прим. ред.
323
Сын Ахматовой от первого брака, Лев Николаевич Гумилев (1912–1992) — русский историк, этнолог, географ, философ, создатель пассионарной теории этногенеза. Впервые арестован в 1935-м. В 1938—м осужден на пять лет лагерей. В 1944-м уходит на фронт. После демобилизации экстерном сдает экзамены и получает университетский диплом, в 1948-м защищает кандидатскую диссертацию. В 1949-м последовал новый арест — до 1956 г. — Прим. ред.
324
Из «Прозы о поэме» (1961). — Прим. ред.
325
Финальные строки стихотворения 1938 г. «Тихо льется тихий Дон…», которое иногда публикуется как часть поэмы «Реквием». — Прим. ред.
326
Калибан — персонаж трагедии Шекспира «Буря», жестокое и беспощадное чудовище. — Прим. ред.
- Предыдущая
- 73/143
- Следующая