Выбери любимый жанр

Пляска Чингиз-Хаима - Ромен Гари - Страница 17


Изменить размер шрифта:

17

— Ноги… — пробурчал комиссар.

— Что вы говорите?

— Я чувствую у себя на лице огромные, волосатые ножищи обрезанного…

— У него галлюцинации. Это уже последняя стадия.

— Они топчут мне грудь, сердце… Ножищи, грубые, безжалостные ножищи… Чего вы от меня хотите? Я был дисциплинированный, старательный исполнитель. Я крикнул «Feuer!», потому что у меня был приказ! Мне приказывали! Приказывали, Хаим! Я всего лишь исполнял свой долг. Я желаю раз и навсегда быть очищенным от всяких обвинений. Единственное, чего я хочу, чувствовать себя чистым.

Чистым? Очень хорошо, рад услужить. И я тут же предстал перед Шатцем и протянул ему мыло. Мне нравится оказывать услуги, я — услужливый диббук. Комиссар глянул на мыло, взвыл, вскочил, опрокинув стул.

— Мыло? Зачем мыло? Нет! Уже двадцать два года я не пользуюсь мылом: никогда ведь не знаешь, кто там в нем.

Но я все так же услужливо протягиваю ему мыло. Комиссар дрожащим пальцем указывает на него.

— Кто это? — кричит он. — Кто это мыло?

Я пожимаю плечами. Откуда мне знать? Это же было массовое производство, мыло изготавливали огромными партиями и не писали на каждом куске «Яша Гезундхайт» или «Цаца Сардиненфиш». Там все перемешивалось. Времена были тяжелые. Германия испытывала недостаток в продуктах первой необходимости.

— Не хочу! — орет комиссар. — Мне отвратительно это ваше мыло! Оно подозрительно выглядит!

Вот те на! Уж если это мыло подозрительно выглядит, тогда я не знаю… Это мыло высшего сорта, экстра. Я сам слышал, как один эсэсовец в Аушвице со смехом объявил: «Это мыло экстра, оно сварено из избранного народа».

Хохма по-немецки будет witz. Что ж, я спрятал мыло в карман и исчез.

16. Пляска Чингиз-хаима

— Какое мыло, комиссар Шатц? О чем вы говорите?

И тут комиссар спохватывается, что окружен шпионами. Они хотят, чтобы он выдал себя, признался. Они хотят покончить с ним. Ситуация безвыходная: с одной стороны, команды израильских убийц, с другой — Возрождение Германии. Если он выдаст себя, если признается, что оевреился, карьере его конец, немецкое чудо пройдет стороной, Возрождение ни за что не примет его. НПГ беспощадна к закомплексованным немцам. Партии Возрождения не нужен в своих рядах этот тяжкий балласт.

Шатц вытаскивает из кармана платок, промокает лоб. Надо держаться. Прежде всего необходимо создать впечатление уверенности, несгибаемости. Остается еще партия христианских демократов, а они не антисемиты. Они не требуют расовой чистоты. Комиссар Шатц осознает, что у него есть еще шанс. И с облегчением вздыхает. Ну и пускай в нем сидит еврей, христианские демократы не оттолкнут его, совсем даже напротив. Они сострадательны и понимают его мучения. Шатцу сразу полегчало. Его подозрения нелепы. Все от нервов. А эти двое, что помогают ему вести расследование преступлений, совершенных в лесу Гайст, люди высокоуважаемые и известные; они играют слишком значительную роль в культурной и общественной жизни Германии, чтобы согласиться стать орудием гнусной провокации и недостойных махинаций его врагов. Шатц совершенно успокоился. Он им докажет, что полностью владеет ситуацией. Главное, хладнокровие. Непринужденность. Ясность мысли.

— Да все о том же. Вы, аристократы, никогда ни в чем не были запачканы. Вы благоразумно отсиживались, укрывшись в своих замках, ожидая, когда все это кончится. Как же, избранные. Вы ведь и пальчиком не шевельнули, не высказались ни за, ни против. Позволили этому свершиться. А вот я — человек из народа. И это нам вечно отводится самая грязная работа, и это нас она потом всегда начинает винить.

— Кто это она?

— Вы имеете в виду фрау Шатц?

— Вам нужно пройти курс лечения сном…

— Ни за что! Именно этого они и ждут. Чтобы я расслабился, отвел взгляд в сторону. А они будут сохранять раздел Германии на две части и обвинять нас в том, что мы прячем в чаще леса Гайст неудовлетворенную нимфоманку, которая уже погубила цвет нашей молодежи и только и мечтает, чтобы снова приняться за это.

— Повторяю еще раз, у вас нет никаких доказательств!

— Сорок один труп…

Зазвонил телефон. Комиссар выслушал сообщение и положил трубку:

— Сорок два. Капитан футбольной команды, наш лучший центральный нападающий. Пушечный Удар!

Я фыркнул, но засмеялся Шатц:

— Хи-хи-хи!

Барон просто взорвался от возмущения.

— Господин комиссар, я решительно и энергично протестую против ваших недостойных инсинуаций! — возопил он. — Вы говорите об этих ужасных убийствах, но я, я говорю о своем счастье! Да, можно убить кого-то, но при этом вовсе не изменять мужу! Вы не имеете права думать о худшем. Можно иметь принципы, политические взгляды и оставаться порядочной женщиной!

— Какие еще политические взгляды?

— Как только начинаются массовые убийства без всякой видимой причины, это значит, что за ними кроется доктрина, идеология, возможно даже государственные интересы. Флориан несомненно стремится к тому, чтобы восторжествовали определенные принципы, он защищает некие идеи. Никто не совершает систематических убийств без определенной системы. Вполне возможно, он стоит во главе некой политической организации наподобие Священной Фемы, существовавшей после Первой мировой войны, организации, стремящейся к созданию сильной страны без внутренних врагов, страны, которая является хозяйкой собственной судьбы.

Граф вставил монокль:

— Лили, разумеется, совершила ошибку, доверясь ему.

— Разумеется, — вздыхает барон. — Но что вы хотите, она всегда мечтала о величии, о могуществе…

— Хи-хи-хи!

— Господин комиссар! — негодующе вопит барон.

Шатц попытался удержать меня. Он стиснул зубы, сжал кулаки, он не станет больше мне подчиняться. Ему трудно не повторять слова, которые я ему нашептываю, не хихикать моим голосом, однако он понимает, что дело тут вовсе не в его одержимости еврейским бесом, а в старой дружбе, всего-навсего. Иногда ему приходится уступать, дозволять мне являть себя: его врач сказал ему, что нет ничего опасней, чем стараться связать меня, загнать в самые глубины его немецкого подсознания. Ведь именно там особенно злокозненный диббук больше всего и может натворить бед. Нужно, напротив, помогать ему экстериоризироваться, выйти наружу. Это надежнейший способ избавиться от него. А загнанный в подсознание, он способен внезапно ударить вам в голову и свести с ума. Обращаться с ним нужно хитро, надо разрешать ему иногда исполнить свой старый номер из репертуара «Шварце Шиксе», после этого он крепче спит. Но на сей раз Шатц вынужден реагировать. Позорно и унизительно стоять перед двумя весьма уважаемыми господами и слышать, как ты смеешься, точно идиот, чужим голосом, или отпускать вопреки себе шуточки, типичные для похабного, выродившегося еврейского искусства. А это страшно агрессивное, напористое искусство, оно пытается вновь подорвать возрождающуюся нравственность немецкого народа. Шатц вдруг видит себя замкнутым в подлинном музее ужасов. Реальность искажена кощунственными лапами, словно ею завладел некий омерзительный Шагал. Хасид из Витебского гетто с физиономией Чингиз-Хаима, рассевшийся на полицейских досье, наигрывает на скрипочке, а в это время корова самого гнусного вида летает над официальным портретом президента Любке. Мерзости Сутина корчатся на стенах, ню еврея Модильяни своим похабным видом оскорбляют взгляд наших девственниц с их невинными ляжками. Фрейд забирается в подполье и втаптывает в грязь наши художественные сокровища. А вслед за ним врываются гримасничающие негритянские маски вместе с солонкой и велосипедом и располагаются на дегенеративном кубистском полотне. Они возвращаются.

Шатц обнаруживает, что со всех сторон окружен этакой злобной мерзостью, и у него рождается совсем уж страшное подозрение: а не попал ли он, бывший эсэсовец Шатц, в подсознание еврейского автора и не обречен ли он вечно пребывать в этом страшном, зловещем месте? Не стал ли он, Шатц, отныне нацистским диббуком, навечно заточенным в еврейской душе, начиная с души этого безжалостного писаки. Да, безжалостного, потому что в голове у него, похоже, одна только идея: отравить своей проклятой литературой психику будущих поколений. Вот поистине преступление против человечества, духовное зверство, стократ более преступное, чем все чисто физические жестокости Аушвица. Хаим всего лишь шестерка, мелкий подручный, подлинным преступником является этот автор, который как раз сейчас топчет в своем подсознании немецкого диббука Щатца. Но чего он добивается? То ли хочет избавиться от него этой неистовой хорой, то ли, напротив, пытается еще глубже загнать его внутрь себя, чтобы навсегда заточить в себе и тем самым принудить переходить через свои сочинения из души в душу, дабы Германия уже никогда не смогла освободиться из этого нового гетто — еврейского подсознания? Ведь именно с этой целью международное еврейство создало в Германии и финансирует НПГ. Я рассмеялся. — Господин комиссар, над чем вы смеетесь?

17
Перейти на страницу:
Мир литературы