Развод - Таубес Сьюзен - Страница 45
- Предыдущая
- 45/60
- Следующая
Подняв глаза от книги, Софи с изумлением обнаруживает, что стоит в книжной лавке, высокая и громоздкая в пальто, и глядит на Вторую авеню.
Три
ПАПИ ЛЮБИЛ РАССКАЗЫВАТЬ о том, что проделывала Софи, когда они жили в доходном доме на другом берегу реки, в Пеште. Сама она помнила себя лишь с пяти лет, когда они уже перебрались в Буду, в собственный особняк. Софи помнила день, когда особняк достроили, а вот как строили — очень смутно. Устроили праздник, строительные леса, украшенные разноцветными лентами, снесли и сожгли. Дом еще не был готов к переезду, в расквашенном дворе высились груды кирпича, песка, гравия, стояли бадьи с цементом. Но дом уже был построен. Софи помнила, как рухнули леса, точно высокое дерево, помнила гигантский костер и людей во дворе, рабочих, и не только; нарядные гости облепили террасу и каменное крыльцо — во дворе была грязь, — но ни себя на этом празднике, ни дом, в который они вернулись, Софи не помнила, прежний дом вообще ей ничем не запомнился, равно как и переезд.
Были Дунай и Парламент, доходные дома, парадные, улицы, деревья, трамваи. Были комнаты и смутно помнившиеся сцены, но в них не участвовала ни Софи, ни другой человек; как и во сне, это словно была не совсем она. До переезда в Буду она не помнила ни родителей, никого, разве что дедушку Риппера, материного отца, дед умер, когда Софи было три года. У него было острое лисье лицо и выцветшие глаза. Софи помнила его в неряшливой комнате с пожелтевшими стенами. Дед бегал по дому в белой ночной сорочке. С ним обращались как с непослушным ребенком, уговаривали лечь обратно в постель, но он вскакивал снова и снова и несся к столу. Дед исписывал листы бумаги узкими столбиками значков. Туго сворачивал длинную полосу бумаги, надрезал там-сям ножницами, Софи разворачивала бумагу, и получался ряд державшихся за руки кривоногих клоунов. Впоследствии отец объяснил Софи, что дед ее разорился и оттого повредился в уме.
Она помнила, что стеклянная дверь вела из комнаты на галерею, опоясывавшую все четыре стены внутреннего двора. Помнила железные перила. Софи боялась на них опираться, она смотрела вниз сквозь решетку на мощенный булыжником двор, и от высоты у нее сосало под ложечкой: Софи это тоже помнила.
— Ты помнишь? — спрашивал пали во время воскресных прогулок и рассказывал ей о том, что она говорила и делала, что они делали вместе, когда жили на другом берегу реки, Софи было в ту пору года три, а то и меньше.
— Разве ты не помнишь, — говаривал пали, — что в три годика у тебя было два огромных плюшевых мишки. Я за них отдал что-то полсотни пенгё[108].
— И что с ними стало? — спрашивала она.
— Ты выбросила их в окно! Разве не помнишь?
— Почему? — спрашивала она.
— Ты сказала, что в наказание.
— Почему ты не спустился и не поднял их? — спрашивала Софи.
— Я был в кабинете с пациентом. Мы жили на пятом этаже. А когда горничная спустилась во двор, медведей и след простыл. Кто-то их унес. Два прекрасных плюшевых мишки!
Рассказы отца о Софи и ее собственные воспоминания будто лежали в двух разных коробках. Правда, Софи сомневалась, действительно ли эти воспоминания ее собственные, поскольку они мешались с чужими — с тем, что ей говорили папи, омама, многочисленные тетки и дядьки. Впору завести отдельный ящик и перенести туда их рассказы.
Папи утверждал, что Софи размазывала по стене экскременты. Он с удовольствием ей об этом рассказывал. Это доказывало его теорию. Почему же нянька меня не остановила, спрашивала Софи. Няньке строго-настрого запретили вмешиваться и велели позвать его из приемной, если Софи… Она подтвердила его теорию. Он хотел видеть это своими глазами. Нет ничего увлекательнее науки. Он прочил ей будущее художницы. У него была масса теорий о детях; все они делятся на три основных типа — одни бьются головой, другие мастурбируют, третьи раскачиваются. Софи относилась к последним. В два с половиной года она ударила другого ребенка совочком по голове, потому что он стоял и смотрел, как она копается в песочнице. Когда папи зашел в детскую поцеловать Софи, она его оттолкнула.
Еще она говорила массу такого, что казалось ему остроумным; он включил эти вещи в книгу. По крайней мере, это ей помнить не обязательно.
Дома у бабки всегда отирались странные толстые женщины и смешные мужчины; приблизив к Софи ухмыляющееся лицо, они спрашивали: «Ты помнишь свою тетю Пири, которая подарила тебе коробку шоколадных конфет?» или «Ты помнишь своего любимого дядюшку?». Софи знала, что от нее ждут ответа: «Ты моя тетя Пири» или «Ты мой любимый дядюшка». Но сомневалась: вдруг это уловка? Еще они помнили о ней всякое, что казалось им остроумным или забавным и чего Софи не помнила. Тетя Лия готовила для нее куриный паприкаш, потому что помнила, как Софи его любит, хотя Софи его не любила.
Омама Ландсманн прижимала Софи к животу, качала на коленях и втолковывала ей напевно: ты должна всегда помнить, что ты дочь самого замечательного человека, великого человека. Ты возместишь ему всё, что он перестрадал, ты никогда не станешь как твоя мать, ты будешь хорошей, богобоязненной еврейской дочерью, выучишь иврит и будешь читать Святое Писание, в котором сказано…
Омама одно за другим произносила слова на иврите, ее губы придавали им форму, округленные глаза помогали очертить их контур, и переводила, наклонясь к Софи, касаясь лбом ее лба; странные бессвязные фразы о женщинах, ставших несчастьем, ловушкой, порочных красавицах, которых Господь покарал. Но Софи дочь своего отца, внучка главного раввина Будапешта и правнучка другого знаменитого раввина; она всегда будет радостью и гордостью для отца.
Матери ее почти не бывало дома — по крайней мере, так Софи говорили, так ей казалось. Она привыкла, что мать вечно отсутствует. Ни об уходах, ни о возвращениях матери Софи не сообщали, и она удивлялась, увидев ту в столовой или в постели. Примечательно, что удивление выказывала и мать — она вела себя так, словно удивлена куда больше дочери. Мать будто теряла дар речи, ахала, круглила глаза и устремляла на Софи застывший взгляд, точно в комнату ворвался грабитель. «Кто ты? — строгим голосом восклицала мать. — И что ты делаешь здесь, маленькая незнакомка? Это не моя доченька…» — и заливалась смехом. Шутила она или говорила серьезно? Смех был притворный, мать кривилась, словно того и гляди расплачется, мотала головой, как живая марионетка.
— Уж не забыла ли моя доченька принести мне поцелуй? — уставившись в потолок, нежно спрашивала мать, подобно сказочной героине, которая загадывает желание. — Я для нее, может быть, припасла одну славную штуку. Но она должна сесть ко мне на колени.
Софи было любопытно, какую такую славную штуку даст ей мать, может, даже из собственных вещей — платок, ожерелье, подарок из чужой страны.
Но едва Софи садилась к матери на колени, как та вновь заливалась смехом, уже иначе, теребила длинными пальцами дочкины волосы, гладила по щеке: «Ты такая забавная, — хихикала мать. — Ты разве не знаешь, почему ты меня не любишь? Потому что у тебя нет сердца». Взгляд и улыбка ее оставались ликующими, но голос смягчался. — «Те, у кого нет сердца, очень несчастны в жизни. Мы над собою не властны», — тоскливо вздыхала она и продолжала изъясняться загадками (а может, просто шутила), говорила такие вещи, которые просто не могли быть правдой, до того они были или гадкие, или милые. Когда Софи наконец уходила, она сомневалась во всем. Может быть, мать права и вовсе она никуда не уходила, Софи вечно все выдумывает, избегает ее, игнорирует; а может, это Софи уехала путешествовать и бросила мать одну. Каждый по-своему пробовал на ней свои чары.
Наверное, бывает такое, что родители в разное время разные — как бывает, что люди переезжают на новое место. На воскресных дневных прогулках отец указывал на дома, мимо которых они с Софи проходили. «Ты хотела бы жить в этом доме?» — спрашивал он. Порой они обсуждали это всерьез: в какой комнате поселится она, в какой он, где будет спать гувернантка, когда они пригласят ее. Ты правда этого хочешь, мне купить его, спрашивал отец. И если речь шла о старинном особняке с башенками, каменной изгородью и железной решеткой ворот, Софи умоляла отца купить его поскорее, но отец всегда находил незначительные отговорки, почему это невозможно, а чтобы утешить Софи, отвечал: «Мы зайдем и спросим, сколько он стоит — вдруг это очень дорого и у меня не хватит денег». Отец так расстраивался, так унывал, что Софи поневоле жалела его. И все равно настаивала, чтобы отец узнал цену. «Ты уверена?» — спрашивал он. Да, серьезно отвечала Софи, но отец ничего не делал. И если внимание их привлекал случайный прохожий — будь то крестьянин в тулупе, кавалерист в шлеме с плюмажем или приземистый еврей с огненной бородищей, — отец спрашивал, хотела бы Софи, чтобы у нее был такой отец. Дома в следующее воскресенье он изображал всех этих встречных — и крестьянина, и кавалериста, и еврея-бородача — так, будто каждый из них ее отец; поэтому Софи думала, что можно обзавестись новым отцом или жить в другом доме, пусть этого не случалось — но исключительно потому, что они так и не спросили, сколько стоит тот дом, и не спросили кавалериста в шлеме с плюмажем. Отец трусил, как и Софи; она не осмеливалась ни позвонить в дверь, ни подбежать к кавалеристу в шлеме с плюмажем и спросить, не хочет ли он стать ее отцом. Отец и Софи просто-напросто трусили.
- Предыдущая
- 45/60
- Следующая
