Московское небо (СИ) - Градов Константин - Страница 34
- Предыдущая
- 34/61
- Следующая
Посадка вышла длиннее, чем взлёт — лыжи на подсохшем снегу скользили далеко, я катился до самого края полосы и потом долго рулил к стоянке. Прокопенко уже стоял у моего крыла. Тряпка с правой руки была снята.
Я вылез. Ноги затекли, в правом колене кольнуло.
— Чисто? — сказал Прокопенко.
— Чисто.
— Хорошо.
Он отошёл к носу машины, заглянул под мотор, потом провёл ладонью по нижнему щитку — снег с возврата на нём чуть подтаял от тёплого металла, и Прокопенко смотрел на щиток так, как смотрят на градусник, не отнимая руки. Я остался у крыла. Захаров рулил на свою стоянку, Морозов с Тихоновым уже катились следом. Дроздов и Ковальчук шли от полуторки к нам — встретить, не сказав ничего. У Шестаковской стоянки тоже шла обычная работа — кто-то стучал по металлу, неторопливо, дважды и пауза.
Без прикрытия выполнили. Значит, теперь это станет доводом.
Пятого вечером в землянке топилась печка, на столе горела керосинка и две свечи. Земля по углам ещё стыла, но к плите ближе подсыхала, и от подсохшей земли шёл слабый запах глины.
Захаров и Морозов сидели у дальнего конца стола, разбирали часы. Морозов держал стрелку пинцетом, Захаров крутил отвёрткой винтик с лицевой стороны. Часы лежали на чистой тряпке — крышка снята, шестерёнки на тряпке отдельно, по убывающей величине, как раскладывают мастеровые, чтобы потом собрать в обратном порядке. Никто из них не говорил. Тихонов сидел рядом, смотрел, в руках у него ничего не было.
Шестаков чинил ремень шлемофона — иглой с грубой ниткой, не торопясь. Филиппов сидел в углу у нар, читал газету трёхдневной давности. Второй вечер держался за одну статью — про московский завод. Там мелькнуло имя его довоенного мастера. Филиппов мне показал пальцем фамилию и больше ничего не сказал. Дроздов чистил затвор от ШКАСа — он делал это по своему, разложив части на полотенце, и спутать его жесты с чужими было нельзя; этой манерой он чистил с ноября.
Ковальчук сидел у конца стола, у керосинки, и в записной книжке считал что-то в столбик. Не своё — кажется, по машинам эскадрильи: чем-то делился с Шестаковым через стол, тот отвечал односложно, ниткой не отрываясь. Ковальчук между двумя строками поднимал глаза к лампе, как будто там было то, что он считал.
Ковальчук у нас теперь был второй. Не тот, гладковский, что остался под Дороховым, — этот был Степан Андреевич, из ноябрьского пополнения, ведомый Шестакова. Имя пока не путали. Но привыкать нужно было.
Гладков сидел у стены на лавке. Гармонь в чехле лежала рядом с ним, по правую руку, ремни заправлены под клапан. Он её не разворачивал — ни вчера, ни сегодня, ни в новогоднюю ночь.
Бурцев зашёл к восьми. Постоял у двери, снял шапку, сел на ящик у печки. У него в руках была тетрадь — та же, что в штабной утром второго. Карандаша в руках не было. Он провёл по корешку тетради большим пальцем, не открывая её.
— Как Андрей Николаевич? — спросил Гладков, не оборачиваясь.
— Лежит. Дышит. Ругается. Значит, живой.
Гладков молчал секунды три, потом кивнул один раз. Захаров поднял глаза — и сразу опустил, к часам. Морозов держал пинцет ровно. Бурцев у печки протянул к огню ладони, погрел недолго.
— Из дома пишут? — спросил он чуть погодя, ни к кому отдельно. — По молодым у меня в дивизию полпуда бумаги.
— Мать у Шестакова пишет каждую неделю, — сказал, не отрываясь от иглы, Шестаков сам про себя. — Ровно по средам.
— У Дроздова в декабре дважды, в этом ещё нет, — сказал Дроздов сам про себя так же, не оборачиваясь. — Жду.
Бурцев открыл тетрадь, что-то отметил карандашом, тем самым. Без нажима, без подчёркивания.
— От Тани было? — спросил Гладков через стол ко мне.
— Было.
— Маме как?
— Чуть получше.
— Хорошо.
Он подержал кружку с кипятком у рта, опустил без глотка.
Бурцев посидел у печки минут десять, не больше. Встал, надел шапку, кивнул мне и Гладкову — отдельно — и вышел. Дверь скрипнула, в землянку коротко вошёл холод и сразу стянулся к полу.
После него Морозов щёлкнул крышкой часов на пробу, без винтиков, проверил ход вхолостую, потом снова раскрыл. У Шестакова игла прошла насквозь ремень с тихим скрипом.
Я сидел на нарах, шинель скинута, гимнастёрка на распашку. Из нагрудного я достал тетрадку Резникова. Бумага у неё была школьная, в линеечку, обложка серая, с уголком, отогнутым ещё при Резникове. Она лежала у меня с восьмого декабря, рядом с кисетом, в одном кармане. Закладка — узкая полоска от газеты — была заложена ближе к концу. Я открыл не там. Я открыл наугад, в середине, на левой странице. Прочитал две строки. До третьей не дочитал. Закрыл.
Гладков видел. Не сказал ничего.
Я убрал тетрадку обратно в нагрудный, на её место, к кисету. Печка потрескивала. Где-то у нар Дроздов щёлкнул собранным затвором, гладко, и Шестаков, не поворачивая головы, сказал: «Хорошо.»
Гладков положил руку на чехол гармони. Подержал. Не открыл.
Четвёртого, пятого, шестого мы летали парами на тыловые дороги — раз в день, иногда два, без боя в воздухе. Захаров со мной ходил четвёртого днём на участок под тем же Кудиново, проверить, что осталось; осталось мало, и мы прошли над лесом, не разворачиваясь. Морозов с Тихоновым шестого работали южнее, по дороге на Юхнов, без потерь. Один день нелётный — низкая облачность, тяжёлая, по всем приметам перед оттепелью, которая так и не пришла. Бурцев в эти дни писал в дивизию по молодым. Прокопенко перетягивал что-то у меня на семёрке — узел стяжки в районе киля; жалуется, что ход на лыжах подсохший снег съедает быстрее, чем колёса летнюю траву. В нелётный день он принёс из каптёрки старую штору в пятнах масла, подстелил под левую лыжу — снег под ней утаптывался хуже, рисунок шторы остался отпечатанным на корке к утру седьмого. Прокопенко на это сказал только: «Запомнит.»
Седьмого утром я зашёл в штабную подписать журнал боевых вылетов. Кожуховский сидел за столом один, фуражка лежала рядом с чернильницей. Под форточкой в углу намёрз ровный язык льда. Я подождал, пока он допишет строку, поставил подпись там, где он показал.
Он отдал журнал обратно, посмотрел на меня поверх очков — очки он надевал недавно и до конца им не доверял, чаще держал в руке.
— Соколов. Для тебя пока без огласки.
— Понял.
— Слышал — пойдём севернее. Калининский фронт. Не приказ. Слух.
— Понял.
Кожуховский не добавил. Я задержался у двери на секунду — не оттого, что ждал, а оттого, что нужно было вдохнуть перед холодом. Потом вышел.
Воздух с утра был сухой, безветренный, такой, что в нём ничего не пахло, ни дымом, ни снегом. От штабной до моего капонира — мимо бурцевской землянки, мимо колодца, мимо вешалок для чехлов. Я прошёл это расстояние без счёта.
Севернее.
Зимой. По свежему наступлению. Туда, где немец сидит на готовых позициях.
Семёрка стояла под чехлом. За ночь на нём лёг палец, не больше, поверх вчерашнего слоя; сегодняшний снег был суше, рассыпчатее. Прокопенко у соседнего капонира что-то прикручивал — звякало по металлу, ровно, дважды и пауза, дважды и пауза. Звуки эти были рабочие, дневные, и они шли через мороз без помех, как через стекло. Я не подошёл к нему. Я остановился у левой лыжи семёрки. Под ней снег за ночь схватился коркой, и на корке отпечатанным остался рисунок старой шторы из каптёрки. Я тронул носком унта край. Корка не проломилась.
Глава 16
Восьмого января с утра было тихо, мороз держал ровно, и обещанного с вечера снега так и не дали. Я стоял у семёрки и смотрел, как Прокопенко перетягивает узел стяжки на правой лыже. Тряпка у него была свёрнута и надета на правую руку как варежка. Узел поддавался плохо.
— Перетянулось за ночь. — Он не обернулся.
— Часто так?
— Когда мороз держит ровно — часто.
Я отступил, чтобы не мешать. У соседнего капонира кто-то застучал ключом по гайке, и звук пошёл через мороз сухо и далеко, как через стекло. От третьей эскадрильи долетел короткий собачий лай — у них с осени держали приблудного при кухне, он лаял редко и всегда коротко.
- Предыдущая
- 34/61
- Следующая
