Выбери любимый жанр

Московское небо (СИ) - Градов Константин - Страница 1


Изменить размер шрифта:

1

Штурмовик. Московское небо.

Глава 1

Колёса семёрки оторвались от ярцевской полосы раньше, чем я успел попрощаться.

Полоса под капотом дёрнулась, ушла под крыло, и через секунду я её уже не видел. Я подобрал шасси, перевёл взгляд на вариометр — стрелка показывала ровный набор. Сектор газа в нужном положении, триммер в ноль, температура воды поднимается, как и положено. Всё нормально. Слишком нормально.

Я слышал, как один за другим отрываются остальные. Захаров — справа, чуть позади. Морозов с Тихоновым — за нами. Гладков с Анохиным — замыкающие. Шестёрка собиралась в строй на круге, как мы отрабатывали в августе перед рассветом. Только в августе мы собирались на боевой курс. А сейчас — на маршрут до Вязьмы.

Под крылом проплыла рощица, в которой неделю назад разводили дымы для маскировки. Капониры — пустые, накрытые сетями. Столовая под низким маскировочным навесом. Стоянка, на которой ещё вчера стояла моя семёрка и старшина вытирал руки тряпкой у крыла.

Старшины на полосе не было.

Он ушёл с автоколонной в ночь, на полуторке, с инструментом и двумя ящиками запчастей. «Командир, — сказал он мне у машины, — мы там встретимся. Я к утру догоню.» Не догнал. Колонне идти по разбитым тыловым дорогам, обходить мосты, ждать переправ — день, может, два. Я знал это и шёл к Вязьме без него.

Это была первая мысль, которую я поймал у себя под крышкой фонаря: его руки остались на земле без меня. И я в воздухе остался без его рук.

— Сокол-7. Группа в строю, — Захаров вышел в эфир.

Он отозвался раньше, чем я ему махнул крылом. На полтакта раньше. Молодой ещё, торопится.

— Принято. Курс восемьдесят, высота тысяча двести.

Я довернул на курс. Под нами уходил наш аэродром, наша полоса, наш август. Я не оглянулся. Знал: оглянешься — будет хуже. Когда впереди ведёт кто-то другой, можно оглянуться. Когда впереди ведёшь сам — нельзя. Это была вторая мысль, которую я поймал. Я её отложил в сторону и стал смотреть на горизонт.

Беляев лежал в санбате под Ярцевом. Павлюченко лежал в земле под Ельней. Кто-то третий должен был бы вести шестёрку вместо них. Третьим оказался я.

Высота тысяча двести. Курс восемьдесят. Машина шла ровно. Двигатель пел свою нормальную песню — без хрипов, без скачков давления, без того тонкого посвиста, который Прокопенко слышал раньше меня и говорил «постоит ещё пару часов, потом разберём». Двигатель пел чисто. Перебирали его в ночь.

Под крылом тянулась полоса леса с просеками, потом — поле, потом снова лес. На западе, слева, там, где обычно к этому времени дня уже шли дымы артподготовки и стояли точки чужих самолётов на горизонте, — было пусто. Не пусто как «никого нет в данный момент». Пусто как «этого здесь нет вовсе».

Я тронул тангенту.

— Сокол-3, как у вас?

— Третий — нормально. — Это Морозов, ведущий второй пары. Голос ровный, без оттенков. Морозов умел отвечать так, чтобы по голосу нельзя было ни узнать настроения, ни оценить машину. Я знал, что у него всё нормально, потому что он сказал «нормально». Если бы было ненормально, он сказал бы «нормально, командир, но левую плоскость потягивает» — и тогда я бы вернул его на полосу.

— Сокол-5?

— Пятый — таки идёт. — Гладков. Голос с лёгким подъёмом в конце фразы. Не нарочно — у него такая интонация. — Анохин рядом, дышит мне в хвост, как родной.

— Анохин, держи интервал.

— Есть держать интервал, товарищ командир.

Анохин подтянул машину на полкорпуса. Он держался за Гладкова с конца августа — после того как Беляева забрали в санбат и пары перетасовали. В воздухе летал ровно, на земле помалкивал. После Волошина он будто экономил слова.

Я слушал эфир дальше — пустой эфир, без чужих позывных, без обрывков немецкой речи, без того фонового треска, к которому я привык за два с половиной месяца. Только наши, шестеро, на одной частоте.

Я ждал. Я ждал, что справа из-за облака выйдет точка. Что Захаров крикнет: «Сверху сзади!» Что я успею или не успею качнуть крылом, дать ход вправо, увести шестёрку под облака. Я ждал этого так, как ждут, когда дверь должна открыться: не глядя, всем затылком. И дверь не открывалась.

Тишина в эфире — это и есть тыл. Я знал это раньше. Просто слышал впервые с июня.

— Сокол-7, левее десять, — Захаров.

Я отвёл взгляд от горизонта, скользнул по приборам. Компас уходил. Воздух днём шёл с юга и сносил нас плавно. Я довернул на левее десять, поправил, доложился по группе. Захаров сказал «принято» — снова на полтакта раньше, чем нужно. Он держался за меня, как держатся за поручень в трамвае. Я об этом подумал коротко и отбросил.

Под крылом потянулись поля. На полях — копны, кое-где техника. Не наша техника — крестьянская, телеги, кобыла на дороге. Августовская страда у них дотянулась до сентября — потому что некому было закончить раньше. И всё же закончили.

Я смотрел на эту землю с тысячи двухсот метров и не мог отделаться от мысли, что она работает по другому расписанию. Здесь сено стояло в копнах. Здесь дорога шла прямая, с лужами после позавчерашнего дождя. Здесь человек шёл по обочине с торбой через плечо — шёл медленно, неоглядно. У него не было причины оглядываться вверх.

Тишина была не такая, как в ночь после Ельни. Та тишина пришла после грохота. Эта пришла раньше всякого грохота. И от этого я ей не верил.

Земля над Вязьмой подсказала курс.

— Сокол-7, я Земля. Полоса вторая, заход с востока, ветер от двух — пять. Высота посадки — нормальная.

— Принято, Земля. Сокол-7 на заходе.

Я повёл шестёрку на снижение. Под крылом раздвинулся аэродром — большой, тыловой, с двумя полосами, пересекающимися под углом. По периметру — капониры, обвалованные ровно, по чертежу. Землянки — длинные, крепкие, не вырытые впопыхах в августе, а сделанные ещё весной, когда никто не ждал, что они здесь понадобятся. На северной стоянке стояли чужие «ишаки» и две «чайки», носами к лесу. Их лётчики на нас не смотрели. У них была своя война.

Я выпустил шасси, заход — нормальный, угол по приборам. Полоса широкая, ровная, без воронок. Я приземлился первым — мягко, как давно не приземлялся, потому что не было нужды экономить колодки на разбитом грунте. Семёрка прокатилась длинно и спокойно. Я съехал на рулёжку, освободил полосу. За мной пошёл Захаров. Потом Морозов, Тихонов, Гладков, Анохин. Шестёрка села без происшествий, в порядке, как на учебной полосе.

Когда я выключил двигатель, у крыла стоял техник. Лет пятидесяти, седой, лицо обычное, рабочее. Снял пилотку, вытер лоб не тряпкой, а ладонью. Подождал, пока я слезу с крыла.

— Старший сержант Игнатьев, товарищ лейтенант. Закреплён за вашей машиной до прибытия вашего техсостава. Машина исправна, разрешите?

Он сказал это коротко и правильно, по форме. Положил ладонь на закрылок, проверяя крепление. Потом отступил на полшага, оглядел семёрку с хвоста до винта. Глаза у него на секунду остановились — на двух заплатах на левой плоскости, на латаной обшивке у руля направления, на царапине от осколка по борту кабины, выше моего колена. Он ничего не сказал. Просто медленно прошёлся взглядом ещё раз, теперь по-другому — не как техник по машине, а как солдат, который прикидывает, через что машина прошла. У соседнего капонира двое его людей переглянулись. Один тихо, скорее себе, сказал: «Смоленские.» Второй не ответил, отвернулся к своему «илу», у которого таких заплат не было.

Игнатьев перевёл взгляд на меня:

— Прошу пояснить, товарищ лейтенант. Заплаты на левой плоскости — какого числа?

— Двадцать девятого. И ещё две на хвостовой балке, изнутри.

— Понял. Швы крепкие. Кто варил?

— Старшина мой. Прокопенко.

Сержант чуть наклонил голову.

— Видно. Уважительно сделано. Я бы сам не побоялся подняться.

Я не ответил. Уважительные швы я знал. Я их видел каждый день два месяца. Я их не замечал, пока этот сержант их не назвал.

1
Перейти на страницу:
Мир литературы