Немыслимое (СИ) - Смирнов Роман - Страница 48
- Предыдущая
- 48/76
- Следующая
На третьих санях лежал человек, накрытый шинелью, и Тоня, проходя вдоль колонны, остановилась около него, потому что услышала его дыхание, и дыхание ей не понравилось. Она откинула шинель и увидела офицера, в комбинезоне танкиста, измазанном маслом и кровью, с обожжённой левой стороной лица, обугленной до брови, и с открытыми глазами, смотрящими в небо и не видящими его. Она наклонилась.
— Товарищ капитан. Слышите меня?
Капитан слегка повернул голову.
— Слышу.
— Какое подразделение?
— Тридцатая танковая бригада. Первая рота. Журавлёв.
Тоня знала эту бригаду, потому что три дня назад приходили её сапёры разведывать гать. Журавлёва она не знала, но знала по фамилии: ветеран Халхин-Гола, ротный командир, единственный во всей бригаде, кто видел бой до этой войны. Капитан Журавлёв был ранен утром шестнадцатого, при выходе из своего танка ноль один четыре, который подбили уже в трёх километрах за немецкой траншеей, у самой дороги на Мгу, противотанковым орудием, замаскированным в ёлках; и Журавлёв вылез из горящего танка последним, после того как вытащил раненого мехвода, и при этом обгорел, и был найден через час экипажем второго танка, и довезён до санроты на броне.
— Товарищ капитан, — сказала Тоня, доставая шприц с морфием. — Сейчас укол поставлю. Будет лучше.
— Танки прошли? — спросил Журавлёв. Голос у него был тихий, хриплый, но внятный.
— Прошли, товарищ капитан. Вторая рота, говорят, у дороги на Мгу.
— Хорошо, — сказал Журавлёв. И ещё через секунду: — Кто командует ротой?
— Не знаю, товарищ капитан. Из второго танка, наверное. Чернов, может быть.
Журавлёв закрыл глаза.
— Чернов, — повторил он. — Молодой. Ну ничего. Справится.
И больше ничего не сказал. Тоня поставила укол, накрыла его шинелью и пошла дальше, и через два часа санная колонна пришла в Малую Вишеру, и Журавлёва довезли живым, и положили в палату полевого госпиталя, и через ещё три часа он умер, не приходя в сознание, и был похоронен на кладбище у Малой Вишеры, в братской могиле с двадцатью четырьмя другими, погибшими в эти трое суток, и на могиле этой был поставлен фанерный обелиск с двадцатью пятью фамилиями, и фамилия Журавлёва была первой в списке, потому что был он по званию старший среди всех двадцати пяти.
Семнадцатого декабря, в одиннадцать часов тридцать минут, в условиях ясного, морозного, тихого утра, советские части под командованием Мерецкова заняли станцию Мга. К этому моменту двести двадцать седьмая пехотная немецкая дивизия, не успевшая получить приказ на отвод вовремя из-за того, что переворот в Берлине пришёлся на самое неудачное для неё время и приказ Гальдера дошёл до Линдемана только утром шестнадцатого, ушла на юго-запад, к Любани, оставив арьергард, который держал три рубежа подряд и в бою у деревни Турышкино потерял до двух рот пехоты и две батареи противотанковых орудий. Двадцать первая пехотная отступила на Тосно, тоже организованно, тоже с арьергардами, но с меньшими потерями, потому что выдвигалась раньше и далось ей это легче. Котла, на который рассчитывал Мерецков в конце ноября, на котором был построен весь его план и о котором мечтал каждый штабной офицер в Малой Вишере последние шесть недель, не получилось, потому что Гальдер, ставший начальником Генерального штаба сначала при Гитлере, а с тринадцатого декабря — при Беке, успел отдать приказ на отвод за два часа до того, как русские танки замкнули кольцо, и приказ этот, сухой и точный, в три строки, спас от плена и уничтожения около пятнадцати тысяч немецких солдат.
Мерецков узнал об этом утром семнадцатого, в восемь часов, от Стельмаха, который держал в руках перехват приказа Гальдера, и держал его аккуратно, как держат неприятную бумагу, не желая ронять, но и не желая прижимать к себе. Мерецков прочитал перехват, ничего не сказал, и через полчаса выехал на машине вперёд, к Мге, и в одиннадцать часов сорок пять минут он стоял на перроне станции Мга, в десяти метрах от здания вокзала, у которого не было крыши, и от которого уцелели только три стены и кусок четвёртой, и смотрел, как железнодорожный батальон номер семнадцать, шедший за наступающими частями со вчерашнего полудня, уже работает на путях. Двадцать четыре человека, в чёрных шинелях, в ватниках, с кувалдами, с ломами, с короткими железнодорожными костылями, рассыпавшиеся вдоль трёхсотметрового отрезка путей, и двое старших, бригадиры, ходившие между ними и распоряжавшиеся скупыми, рабочими, простыми словами, какие в железнодорожном деле употреблялись и до революции, и после, и не изменились ни от войны, ни от мира. Кувалды стучали по костылям. Звук был ритмичный, металлический, и в нём была та мирная сила, которую генерал Мерецков, стоявший на пустом обмёрзшем перроне в одиннадцать часов сорок пять минут утра семнадцатого декабря тысяча девятьсот сорок первого года, услышал так, как не слышал, должно быть, никаких других звуков в своей жизни.
Он подумал о девятистах тридцати восьми. Это была цифра, которую он записал час назад в свою тетрадь, ту самую, на двадцать пятой странице, под предыдущей записью «На операцию не влияет»: убитыми за три дня боёв; раненых ещё две тысячи четыреста двенадцать, безвозвратно потерянных танков девятнадцать, в ремонте двенадцать; снарядов израсходовано на восемьдесят процентов от боезапаса. Эту цифру он сейчас должен был сообщить Сталину, потому что Сталин ждал доклада, и потому что цифры эти были такими, какие ему, Мерецкову, никогда раньше произносить не приходилось. Он стоял на перроне и думал, что среди этих девятисот тридцати восьми есть капитан Журавлёв, и есть младший сержант Митрофанов, и есть рядовой Орлов из третьей роты Рябова, погибший в ночь на шестнадцатое от очереди немецкого пулемёта, и есть пулемётчик Семёнов из батареи Кулагина, обмороживший обе руки настолько, что пришлось ампутировать четыре пальца, и не вошедший в число девятисот тридцати восьми, потому что не убит, но и не вернётся к работе уже никогда. И что среди девятьсот тридцать восемь есть имена, которых он, Мерецков, не узнает, потому что нельзя командующему фронтом знать имена всех своих убитых, и в этом незнании есть та неизбежная вина, какую старые полководцы носят всю жизнь, и которая делает их к старости такими тихими, что им трудно бывает разговаривать с теми, кто на войне не был.
Он позвонил Сталину в полдень, по полевому телефону, через три коммутатора. Сталин ответил со второго гудка.
— Товарищ Сталин, докладывает Мерецков. Мга наша. Станция взята семнадцатого декабря в одиннадцать тридцать. Рельсы — семьдесят процентов целы, восстановление начато, расчётный срок пуска — пять-семь дней.
— Потери?
Мерецков прочитал из тетради. Сталин выслушал, не перебивая.
— Противник?
— Противник отошёл организованно. Двадцать первая пехотная — на Тосно, двести двадцать седьмая — на Любань. Приказ на отвод от Гальдера, по перехвату. Котла не получилось.
В трубке наступила пауза. Не короткая, и не та пауза непонимания, которая бывает у штатских, а та, которую делают военные, когда воспринимают полный смысл сказанного. Мерецков ждал.
— Организованно, — повторил Сталин, не как переспрос, а как диагноз.
— Так точно.
— Кирилл Афанасьевич, — сказал Сталин, и в голосе его не было ни одобрения, ни упрёка. — Спасибо.
— Служу Советскому Союзу.
— Ленинград получит дорогу через неделю. Это главное. Котёл — не главное.
— Так точно, товарищ Сталин.
Сталин помолчал ещё одну секунду и положил трубку.
Мерецков остался один на перроне. Кувалды стучали по костылям, ритмично, бесконечно. Мимо прошёл солдат железнодорожного батальона с кувалдой на плече, и молча кивнул, увидев генерала, и пошёл дальше. Мерецков сел на ящик из-под снарядов, стоявший у развороченной стены вокзала, и сидел так, не двигаясь, минут пять, а может, и десять, потому что время в эти минуты стало широким и тихим, и часов он не смотрел. Он думал о том, что войну, о которой он мечтал в августе, и о которой думал в октябре, шагая по этой просеке с Тарасовым, нельзя выиграть так, как ему когда-то казалось; и что, может быть, никто никогда никаких войн не выигрывает так, как себе представляет в начале; и что выигрыш, если он в конце концов придёт, будет другой и тяжелее ожидаемого, и что в этой тяжести, может быть, и заключена настоящая правда о войне, ради которой никто бы добровольно её не начинал, но в которой, если уж она началась, нужно идти до конца, потому что отступать в середине больнее, чем доходить.
- Предыдущая
- 48/76
- Следующая
