Лекарь Империи 19 (СИ) - Карелин Сергей Витальевич - Страница 5
- Предыдущая
- 5/55
- Следующая
— Семён, ты уже третий раз в графе «диагноз» пишешь «назначения», — заметил Коровин, не отрывая глаз от кроссворда. — Либо дописывай нормально, либо иди спать. Утром перепишешь.
Семён моргнул, посмотрел на лист и тихо чертыхнулся.
— Захар Петрович, у меня ощущение, что буквы расплываются.
— Это не ощущение, это состояние, — философски ответил Коровин и отхлебнул холодный чай, даже не поморщившись. — Называется «конец двенадцатичасовой смены». Лечится горизонтальным положением и отсутствием раздражителей.
Елена Ордынская сидела в другом углу, поджав ноги и обхватив руками колени. Маленькая, тихая, в мешковатом хирургическом костюме, из которого торчали тонкие запястья, она листала что-то на планшете, и голубоватый свет экрана подсвечивал её лицо снизу, делая и без того бледную кожу совсем фарфоровой.
За время работы в Центре Ордынская научилась существовать в коллективе, не привлекая к себе внимания, — как кошка, всегда находящая самый незаметный угол и устраивающаяся там, наблюдая за остальными спокойными, внимательными глазами.
Смена выдалась тяжёлой, но ровной: трое плановых, двое экстренных, ни одного летального. Для Диагностического центра Мурома, привыкшего к тому, что каждый второй пациент приезжает с диагнозом «мы не знаем, что с ним, попробуйте вы», это был хороший день. Усталость лежала на всех троих ровным слоем, как пыль на мебели в нежилой квартире, и в этой усталости была своя уютная тяжесть хорошо сделанной работы.
Дверь распахнулась так, что ручка врезалась в стенной ограничитель с коротким металлическим лязгом.
Глеб Тарасов ворвался в ординаторскую, как торнадо врывается в сарай, — стремительно, шумно и с неотвратимым ощущением, что сейчас что-нибудь разлетится. Хирургический костюм на нём был мятым, рукава закатаны до локтей, обнажая жилистые предплечья, а лицо пылало той особенной багровой яростью, которая у Тарасова служила признаком не столько гнева, сколько бессилия перед человеческой глупостью.
Он швырнул папку с историей болезни на стол. Папка проехалась по столешнице, сбив стаканчик с ручками, и замерла у края.
— Нет, — сказал Тарасов, — вот объясните мне. Кто-нибудь. Любой человек в этой комнате. Объясните мне, какого дьявола человек с титулом, с деньгами, с образованием — не хочет пить таблетки⁈
Коровин невозмутимо поднял кружку, сделал глоток и поставил обратно на подоконник.
— Пациент? — спросил он.
— Пациент! — Тарасов упал на свободный стул так, что тот отъехал на полметра. — Граф Белозёрский. Шестьдесят два года, ишемическая болезнь, стенокардия третьего функционального класса, и — внимание! — аллергия на здравый смысл! Я ему говорю: принимайте аспирин и статины, иначе через полгода окажетесь у меня на столе с инфарктом. А он мне — знаете, что он мне отвечает?
Тарасов выдержал паузу, обводя аудиторию горящим взглядом. Семён оторвался от бумаг. Ордынская подняла глаза от планшета.
— Что род Белозёрских четыреста лет обходился без химии, — процедил Тарасов, — и что его прадед дожил до девяноста на одном кагоре и молитве. Кагор, Захар Петрович! Кагор и молитва! Вместо антиагрегантной терапии!
Коровин кашлянул, пряча усмешку в кулак.
— А ты что?
— А я ему говорю: ваш прадед, ваше сиятельство, жил в эпоху, когда средняя продолжительность жизни составляла сорок восемь лет, и если он дотянул до девяноста, то это не кагор, а генетика. А генетика — штука коварная и внукам достаётся не всегда. Так он на меня ещё и обиделся! Заявил, что я оскорбил память предков, и потребовал другого лекаря!
Семён не выдержал и коротко, устало, но искренне рассмеялся.
— Глеб, ну ты мог бы помягче. Аристократы — люди чувствительные.
— Помягче⁈ — Тарасов развернулся к нему с выражением человека, которому только что предложили оперировать кухонным ножом. — Семён, у него стеноз правой коронарной артерии на шестьдесят процентов. Шестьдесят! Мне его обнять и по головке погладить? Колыбельную спеть? Он через три месяца заедет ко мне на каталке — вот тогда и будем нежничать, в реанимации, под капельницей и с дефибриллятором наготове!
— Илья Григорьевич сказал бы ему то же самое, — тихо произнесла Ордынская, не поднимая глаз от планшета, — только так, что граф сам бы попросил эти таблетки.
Тарасов открыл рот, закрыл, снова открыл и выдохнул, как паровой котёл со стравленным давлением.
— Ну да, — буркнул он, откидываясь на спинку стула. — Ну да. Разумовский умеет. У него язык — скальпель: режет, а пациент ещё и благодарит.
Коровин покачал головой с выражением мудрого дядьки, десятилетиями наблюдающего за горячими головами.
— Глеб, граф Белозёрский — не первый упрямый аристократ и не последний. Завтра утром зайдёшь к нему, извинишься за резкость, предложишь компромисс: пусть пьёт свой кагор, но вместе с аспирином. Людям нужно дать иллюзию выбора, тогда они делают то, что ты хочешь.
Тарасов посмотрел на старшего фельдшера долгим, страдальческим взглядом.
— Захар Петрович, вы тридцать лет в медицине и всё ещё верите в человечество?
— Нет, — серьёзно ответил Коровин. — Я верю в чай и в то, что ночная смена рано или поздно заканчивается. Большего от жизни не прошу.
Семён фыркнул. Ордынская улыбнулась — едва заметно, уголками губ, как улыбаются люди, не привыкшие к тому, что им разрешают.
На минуту в ординаторской установилась та самая тишина, которую медики ценят выше любого отпуска, — тишина между кризисами, пропитанная запахом чая и гулом старого холодильника в углу, тёплая и ненадёжная, как перемирие на фронте. Тарасов вытянул ноги, скрестив их в лодыжках, и запрокинул голову на спинку стула, уставившись в потолок. Семён вернулся к своим бумагам, на этот раз вписывая диагноз в правильную графу. Коровин взялся за кроссворд.
Дверь открылась снова.
На этот раз без удара и грохота.
Александра Зиновьева стояла на пороге, и одного взгляда на неё хватило, чтобы тишина в ординаторской стала другой. Не тёплой, а напряжённой.
Диагност Центра выглядела так, как выглядит человек, получивший информацию, отменяющую все планы на ближайшие сутки. Волосы стянуты в тугой узел, белый халат застёгнут на все пуговицы, и в руках — две картонные папки, прижатые к груди, как прижимают стерильный лоток с инструментами, готовые вот-вот понадобиться.
Глаза у Зиновьевой были холодные и собранные. Обычные глаза Зиновьевой — рабочие, аналитические, считывающие мир, как считывает его хороший томограф: послойно, безэмоционально, с фиксацией каждого отклонения от нормы.
Тарасов, всё ещё полулежавший на стуле с запрокинутой головой, приоткрыл один глаз.
— Саша, если это ещё один аристократ с аллергией на таблетки, то я ухожу в монастырь.
Зиновьева не улыбнулась. Не дёрнула бровью. Не произнесла ни одного лишнего слова — из тех, какими нормальные люди смягчают плохие новости.
— Сворачиваем посиделки, — сказала она, и голос её прозвучал ровно, сухо, с той отчётливой артикуляцией, с которой диктуют назначения по телефону, когда на другом конце провода от каждого слова зависит чья-то жизнь. — Нас вызывает Разумовский. Массовое отравление неизвестным нейротоксином, четверо тяжёлых, токсикология чистая. Машина ждёт внизу. Времени на сборы нет, вводные изучите в дороге.
Она положила папки на стол — рядом с брошенной Тарасовым минуту назад, — и эти две папки легли, как два мира: один с графом Белозёрским и его кагором, второй — с неизвестным ядом и умирающими людьми.
Тишина длилась ровно столько, сколько нужно мозгу, чтобы переключиться с режима «отдых» на режим «война».
Две секунды.
Тарасов выпрямился на стуле. Спина стала прямой, плечи развернулись, и глаза, секунду назад тусклые от усталости и раздражения, вспыхнули тем резким, голодным блеском, который появлялся у него перед сложной операцией.
Усталость не ушла. Она легла на дно, как оседает муть в стакане, когда воду перестают мешать. Снаружи остался только хирург: собранный, злой и готовый.
- Предыдущая
- 5/55
- Следующая
