Выбери любимый жанр

Смоленское лето (СИ) - Градов Константин - Страница 33


Изменить размер шрифта:

33

«Сообщаю Вам с глубоким прискорбием, что Ваш сын…»

Зачеркнул. Слова не мои. Газетные.

«Дорогая Анастасия Кузьминична, второго августа сего года Ваш сын Николай Васильевич…»

Снова застряло. Я положил перо. Вытер ладонь о колено. Ладонь была мокрая.

В землянке, кроме лампы, не горело ничего. Колькина койка пустовала за моим плечом. Мне казалось, я её затылком чувствую.

Дверь скрипнула.

Бурцев вошёл, как всегда, без стука. В кителе нараспашку, без планшета. Не сказал «здравствуй». Сел напротив, на лавку. Достал кисет, бумагу, скрутил папиросу — медленно, не глядя на руки. Закурил.

Я смотрел на лист.

— Соколов. Ты в первый раз?

— В первый, товарищ батальонный комиссар.

— Покажи.

Я подвинул лист. Он взял, прочёл. Молчал секунд десять. Положил обратно ровно посередине стола, между нами.

— Ты, лейтенант, начинаешь не с того конца. — Он отложил папиросу на жестяную крышку от противогаза. — Не «сообщаю Вам». Ей не сообщать надо. Ей надо сказать, что её сын был хорош. Это первое. Что за люди тут с ним рядом были. Это второе. Только потом — что случилось. Без подробностей боя. Без «мессеров», без «зенитного огня». Он от пули. Он с честью. Всё.

Бурцев достал из внутреннего кармана свой блокнот — затасканный, в чёрной коже, перетянутый резинкой. Открыл на середине.

— У меня двадцать восьмое такое с двадцать второго июня. — Не похвалился — сообщил. — Слушай, как я делаю.

И продиктовал — не подряд. Кусками.

— Первое: «Здравствуйте, Анастасия Кузьминична». Не «уважаемая». Уважения нам от неё уже не нужно, ей нашего тоже. Здравствуйте — и всё.

Я писал.

— Дальше: «Пишу Вам как товарищ Вашего сына Николая по службе». Не «лейтенант Соколов А. П.», не звание. Товарищ. Понял?

— Понял.

— «Николай был у нас в эскадрилье с конца июня. Лётчик добросовестный. В бой пошёл ровно, не сорвал ни одного захода. Из ребят я с ним работал в паре, у нас была общая машина…» Так. Подожди. Дальше пиши не за мной — пиши, как у тебя было.

Я написал, как у меня было. Что в первом нашем общем вылете тридцатого июля Колька попал по летучке с эрэсов и в кабину вернулся с лицом, которого у него до того я не видел. Что он сидел потом со мной на бревне у стоянки и курил, хотя курил плохо, и я не сказал ему, чтобы не курил.

Бурцев читал, придерживая лист пальцем у нижнего края. Не наклонялся. Читал издали, как читают поверх очков, — хотя очков у него не было. Папироса у него на крышке от противогаза дотлела, пепел загнулся серым серпом и упал. Бурцев этого не заметил.

— «Курил плохо, и я не сказал, чтобы не курил». — Поднял глаза. — Это оставь. Это ей нужно.

— Почему?

— Потому что мать через полгода прочтёт и увидит сына. Тебе сколько, лейтенант, двадцать? — добавил он, помолчав. — Вот. А ей это письмо читать всю жизнь. Пиши, что было.

Я записал, как пишется. Перо повело, не сорвалось.

— Хорошо, — сказал Бурцев, прочитав. — Дальше — главное. Не торопись. Обстоятельство. Без полёта. Без описания. Просто.

Я написал. Что второго августа в боевом вылете Николай не вернулся. Что машина его была сбита над лесом. Что он погиб мгновенно. Я написал «мгновенно», и Бурцев это слово оставил, хотя я не знал, было ли оно мгновенно. Я знал только, что я кричал в эфир и эфир трещал.

— Дальше, — сказал Бурцев. — От себя. От себя, Соколов. Не от полка. От полка я напишу отдельно бумагу казённую. Ты — от себя. Ты ему был кто?

— Старался быть товарищем. Две недели всего успел.

— Две недели на фронте, лейтенант, это семья. Так и пиши.

Я написал. Что Колька был мне товарищем. Что я об этом сожалею больше всего. Перо ходило теперь свободнее. Я не знал, откуда у меня бралась эта свобода — может, оттого, что Бурцев молчал и курил напротив, и его молчание было разрешением писать как пишется.

Перечитал. Получилось так:

«Николай был у нас человеком спокойным и добросовестным. В бою держался ровно. Тридцатого июля мы ходили с ним парой, и он отработал так, что я после посадки сказал ему только одно: видел. Он понял. Больше ему и не нужно было».

В конце я остановился над подписью. Положено было — «лейтенант Соколов А. П.».

Я подумал секунду и написал просто:

«Лёша. Лёша Соколов».

Бурцев посмотрел и не сказал ничего. Перевернул лист, ещё раз перечитал. Сложил вчетверо. Достал из кармана конверт — у него с собой был чистый, заранее. Вложил мой лист, заклеил.

— Положу в утреннюю почту. Сам прослежу, чтобы пошло.

Встал. Уже у двери обернулся.

— Лёша.

Я поднял голову.

— Ты после контузии, — сказал он, — стал писать иначе, чем раньше.

И вышел.

Я сидел и смотрел на лампу. Это был тот случай, когда я понимал, что он понимает, и не имел права ему ничего на это ответить.

В землянке стало по-другому тихо — тихо после того, как один человек ушёл. Не та тишина, что бывает, когда людей не было, а та, которой остаётся след. На крышке от противогаза лежал пепел его папиросы, серым серпом, как падал. Я смахнул его пальцем в щель меж досок.

Колькина стопка конвертов лежала на тумбочке, как я её и оставил. Я не подходил больше. Хотел погасить лампу — потом подумал, что в темноте сейчас будет хуже, чем при ней. Лампа догорела сама. На рассвете я не помнил, в какую минуту она потухла.

Утром Колькина койка была пуста.

Не «пуста» — снята. Старшина роты, тихий пожилой Гридин, разобрал её ещё до подъёма. Матрас свёрнут на половину, наволочка сложена, серое одеяло скатано в валик и прислонено к спинке. Тумбочка выдвинута на середину прохода — Гридин ещё не унёс, ждал, скажу ли я что о вещах. Я не сказал. Мотнул подбородком, и он унёс тумбочку в каптёрку.

Жорка лежал, как и ночью, лицом к стене.

Я вышел во двор. Над полосой висел низкий туман — в августе на Смоленщине уже свежее, чем в июле, по утрам тянуло сыростью с ближнего леса. Дозорный у въезда курил, глядя в туман.

Я пошёл к стоянке.

Прокопенко стоял у семёрки. Левая плоскость крыла была подперта козлом. На обшивке белели три заплатки — две поменьше, одна шире ладони, заваренные ещё с вечера. Прокопенко вытер руки тряпкой. Тряпка была серая, в масле и в каких-то ржавых следах от воды.

— Командир. К десяти готова.

— Хорошо, старшина.

Он не уходил. Стоял у крыла, чуть наклонившись, как будто что-то слушал в металле. Я знал этот его наклон. У него был свой разговор с машиной, и если он стоял так, значит, машина ему ещё что-то докладывала.

— Кольки койку убрали, — сказал он не вопросом.

— Утром.

— Так. Так.

Перекрестился у бедра — мелко, не поднимая руки. Я в этот раз увидел. Сделал вид, что не увидел. Прокопенко вернулся к крылу, провёл ладонью по шву заплатки, мотнул подбородком — добро.

Я пошёл к командно-наблюдательному пункту.

Четвёртого августа полк не поднимал самолётов до вечера. С утра — низкая облачность, к обеду спустился мелкий тёплый дождь, нудный, почти осенний.

Я писал ответ Тане — её письмо пришло за день до второго августа, и я его не успел открыть. Открыл сейчас. Таня писала про сельскую школу, про корову, которая отелилась на дворе у соседей, про то, что мать слегла на три дня, потом встала, и про то, что отец починил в кузнице чью-то ось, и за это им принесли творога. На последней странице — рисунок. Простой, карандашом: домик, крыльцо, кот у крыльца.

После вчерашнего письма рука садилась на бумагу иначе. Но Таня ждала ответа, и ждать её было нельзя.

Я ответил коротко. Что жив, что цел, что бьёт нашу машину неровно, но возвращаемся. Что у нас тут жарко, но это нормальное наше лето, ничего особенного. Что напишу длиннее, когда будет тише.

Жорка в этот день не вставал, кроме как к столу. Ел молча. Лёг обратно. Гармошка лежала в чехле в изножье его койки. Я в чехол не заглядывал.

Прокопенко с техниками возился у соседних машин — у Жорки был стабилизатор после двадцать пятого июля ещё не выправлен до конца, ставили новый кусок обшивки. Дождь капал на масляную ветошь и на железо. У Прокопенко на ватнике на левом плече от дождя проступила тёмная полоса, и он её не заметил.

33
Перейти на страницу:
Мир литературы