Ссыльный (СИ) - Уленгов Юрий - Страница 12
- Предыдущая
- 12/56
- Следующая
Телега подкатила к воротам. Григорий натянул вожжи, останавливая лошадёнок, сунул два пальца в рот и залихватски свистнул.
Свистел он виртуозно. Свист ударил по ушам, как выстрел, и за воротами на мгновение стало тихо. Смотровое оконце отворилось, в нём показалась физиономия — лохматая, перепуганная, с вытаращенными глазами. Физиономия уставилась на нас, побелела и исчезла. Оконце захлопнулось с таким треском, что, кажется, доска лопнула.
— Мертвецы! — заорали за воротами. — Мертвецы пришли!
— Мертвецы ему, — проворчал Григорий.
Он набрал полную грудь воздуха и гаркнул так, что аж лошади шарахнулись.
— Ты там совсем, что ли, тронулся⁈ Какие, в бога душу мать, мертвецы⁈ Открывай давай, не то так вздую, что непокойцам радоваться будешь!
За воротами воцарилась напряжённая тишина. Потом послышался шёпот, бормотание, и, наконец, осторожный скрип засова.
Створки медленно разъехались.
За ними стояла толпа. Деревенские мужики сбились в кучу и застыли в угрожающих позах — кто с топором, кто с вилами, кто с дрекольем. Бабы жались позади, из-за юбок выглядывали ребятишки. В первом ряду стояли наши герои, все четверо: Степан с колуном, Тимоха с вилами, дед Игнат с рогатиной и Петруха, который до побелевших костяшек впился в свой ржавый мушкет и целился куда-то в мою сторону.
— Петруха, — сказал я устало. — Опусти мушкет. Я живой.
Петруха мушкет не опустил. Руки у него тряслись так, что ствол ходил ходуном.
Впереди толпы стоял Ерофеич. Армяк застёгнут, лицо красное, в руке — зачем-то — ухват. Вгляделся, прищурился.
— Барин? Это точно вы?
— Нет, блин, — ответил я, слезая с телеги. — Тень отца Гамлета.
— Чиво?
— Да хоть бы хрен чего! Вы что тут устроили?
Ерофеич замахал руками:
— Дак, барин! Дак, вон, Петька прибежал, — он ткнул ухватом в сторону Петрухи. — Базлает, дескать, вас с Гришкой в лесу мертвяцкий волк пожрал! Насмерть, говорит! Только они вчетвером и спаслись! Волк, говорит, как раз на лошадёнку отвлёкся, вот они и сбежать успели!
Я медленно повернулся к Петрухе. Тот, наконец, опустил мушкет и смотрел на нас с Григорием с таким выражением, будто увидел восставших из гроба. Что, учитывая здешнюю обстановку, было не так уж далеко от истины.
— Живой, — пробормотал Петруха. — Барин… Живой…
До Ерофеича, кажется, начало доходить. Лицо его покрылось красными пятнами, и я даже испугался, как бы его удар не хватил. Однако переживать, как выяснилось, нужно было не за старосту. Развернувшись к Петрухе, Ерофеич отвесил ему такого леща, что у того с башки слетел картуз и улетел куда-то за спины толпы.
— Пожрал, значит⁈ Волк⁈ — Ерофеич замахнулся снова. — Ах ты ж прохиндей! Да я тебя!.. Да вы… Да вы сбежали, трусы проклятые! — Новый подзатыльник. — Барина с Гришкой сбросили!
— Хватит, — сказал я, спрыгивая с телеги, и это короткое слово прозвучало вдруг так веско, что на миг перед воротами снова наступила тишина.
Ерофеич замер с занесённой рукой.
— Правильно сделали, что сбежали, — сказал я.
Толпа замерла. Этого они не ожидали. По лицам было видно: ждали порки, разноса. А тут — «правильно сделали».
— Ничем бы они там с топорами своими не помогли, — устало продолжил я. — Всех бы волчара сожрал. Оно нам надо? А вот за то, что врать вздумали вместо того, чтоб помощь вести…
Я замолчал и обвёл взглядом всех четверых. Степан смотрел в землю. Тимоха, судя по виду, готов был сквозь эту самую землю провалиться. Дед Игнат угрюмо сопел, стараясь не смотреть мне в глаза, и один лишь Петруха без картуза, с покрасневшим ухом, кажется, не очень понимал, что вообще здесь происходит.
— Если подобное повторится, — проговорил я, — врунов я прикажу выпороть на дыбе. Или самолично шкуру спущу — да так на дыбе на ночь и оставлю. Переживёт ночь — хорошо. Сожрут — туда и дорога. Нам здесь те, кто будет врать, лишь бы собственную жопу спасти, и даром не нужны. И это касается каждого. Всем понятно? — гаркнул я, да так, что толпа вздрогнула, а бабы ахнули.
— Я что на собрании утром говорил? Что поодиночке нас всех пережрут! Помогать друг другу нужно! И если бежать — то за помощью!
Я снова обвёл толпу взглядом, сплюнул под ноги и пошёл к избе. Но, сделав несколько шагов, обернулся.
— Чтоб к ночи ни одной дыры в частоколе не было. Те четверо, что из леса сбежали, — караулят по ночам. Седмицу подряд. Если кто уснёт или мертвецов прохлопает — выгоню за ворота к чёртовой матери. И сожалеть не буду.
Мужики переглянулись. Степан кивнул — мрачно, но без возражений. Остальные промолчали.
Я помолчал, потом сказал — тише, спокойнее, но так, что услышали все:
— Я стараюсь с вами по-хорошему. Не убеждайте меня в том, что это — заблуждение.
Убедившись, что меня все услышали, я забросил штуцер на плечо и медленно побрёл к дому.
В избе я первым делом содрал с себя рубаху и портки, скатал в ком и сунул Марфе.
— Постирать бы… Если не отстирается — можешь сжечь к чертям. Вонь несусветная.
Марфа приняла ком на вытянутых руках, принюхалась, позеленела и унесла, держа подальше от себя, как дохлую крысу. Волчья слизь воняла так, что даже через час после боя запах не выветрился. Да и от меня тоже… Несло. Казалось, запах въелся в кожу, проник в поры и добрался до самых костей.
Я вышел во двор, выкрутил из колодца ведро воды и вылил на себя. От холода перехватило дыхание, но я не остановился. За первым ведром последовало второе и третье. Придя немного в себя, я взял кусок мыла и принялся скрестись — долго, остервенело, до красноты и саднящей кожи.
Вот только запах так и не уходил. Вернее, его, наверное, уже и не было — но он чудился. Привязался, как привязывается мотив дрянной песенки, которую услышал на улице: хочешь забыть — и не можешь. Стоило закрыть глаза — и вот оно: оскаленная морда, лоскуты шкуры на жёлтых костях, нитка тёмной слюны из пасти. Клацанье зубов у шеи Григория, хруст позвонков под клинком, и запах…
Б-р-р-р!
Я вздрогнул, открыл глаза и вылил на себя ещё ведро. Холод пробрал до костей, пальцы онемели, губы посинели. Ладно, хватит. Чище не станешь, а воспаление лёгких в здешних условиях — верная смерть. Лекаря-то нет…
На улице тюкали топоры. Покрикивал Ерофеич — распекал кого-то за нерасторопность, этот кто-то огрызался, потом притихал под начальственным напором и продолжал работу. Крестьяне чинили частокол. Стучали, пилили, материли друг друга. Живые, привычные звуки. Вот и ладно. Вот и хорошо.
Я вернулся в избу, только когда совсем замёрз. Переоделся в сухое, сел за стол. Притихшая Марфа, испуганно поглядывая — слышала, видно, моё выступление у ворот и решила, что барин нынче в настроении, при котором лучше лишний раз не попадаться на глаза, — молча подала миску щей, краюху хлеба и кружку простокваши. Я сдержанно поблагодарил и принялся за еду.
Щи были отменные, как всегда. Хлеб — свежий, с хрустящей коркой. Простокваша — густая, холодная. Но вкуса я не чувствовал. Механически пережёвывал пищу и глотал, думая о своём.
Правильно ли я сделал, что не приказал дать розог Петрухе и остальным?
Наверное — правильно. Порка — штука действенная, спору нет. Крестьяне к ней привычны, для них это естественная часть мироустройства, как дождь или налоги. Но чего я этим добьюсь? Только того, что меня начнут бояться. И что, от этого храбрее станут? Едва ли. Будут бояться в две стороны вместо одной, только и всего. И мертвяков, и меня. Человек, которого выпороли, не становится смелее. Он становится осторожнее. А мне нужны не осторожные, мне нужны решительные. Которые не побегут во время следующей атаки, а если побегут — то хотя бы за помощью.
В глубине души на сбежавших я не злился. Ни черта они там сделать не могли. Положил бы тот волк всех четверых и даже не заметил. Сбежали — и правильно. Живы остались. А живой мужик с топором мне полезнее, чем храбрый мужик в могиле.
А вот что врали — это плохо. Это по-настоящему плохо. Прибежали, наплели с три короба — пожрали, мол, барина, конец, только мы и спаслись, — вместо того чтобы поднять людей и вернуться. Не за оружием побежали, не за помощью… Трусость — штука понятная, человеческая, я за неё не виню. А вот врать и бросать своих — это другое. Это надо выжигать. Если не калёным железом, то хотя бы стыдом.
- Предыдущая
- 12/56
- Следующая
