Выбери любимый жанр

Родственники. Мгновения - Бондарев Юрий Васильевич - Страница 7


Изменить размер шрифта:

7

Он с усилием над собой вышел и всю ночь просидел в кресле, придвинув его к двери в комнату матери, и опять слышал ее придушенные стоны, дрожащее позвякивание горлышка бутылки о рюмку, жадные, как ожидание облегчения, глотки. Под утро там затихло, успокоилось. Он заглянул в комнату. Мать спала, не погасив настольной лампы, и бледное лицо ее было страдальчески-детским, брови подняты, сдвинуты, губы искусаны, но дышала она ровно.

Ранним утром, чуть забрезжило за окном, он вышел из дома на сырые от осевшего тумана улицы. И, весь продрогнув в мартовском холоде, два часа ждал открытия районной поликлиники, где сбивчиво и возбужденно говорил с главным врачом, заспанным, с погасшей папиросой в зубах, некстати механически мывшим руки под краном, точно готовился осмотреть самого Никиту, и не сразу понявшим, в чем дело.

– Она не жаловалась на боли, – сказал он после мытья рук, садясь к столу, небрежно рассыпая пепел на историю болезни и сдувая его. – Нет, она не жаловалась на боли. Она говорила о приличном самочувствии, хотя анализы не совсем хороши. Но мы не можем сразу…

– Почему вы не можете? – крикнул Никита. – А что вы можете? Я знаю ее лучше, чем вы!

Через два дня мать положили в больницу. Странно было: она, вероятно, знала, что уже не вернется, хотя в тот день не было болей, с утра приняла ванну, была аккуратно причесана, лучше обычного выглядела, сама позвонила в институт, спокойно, ласково объяснила кому-то, что ее кладут в клинику и с этим ничего не поделаешь, закончила разговор так: «Прощайте, милая, не знаю, когда мы еще увидимся!» Затем сели к завтраку, мать выпила стакан чая; на миг поймав невыпускающий беспокойный взгляд Никиты, тихонько и нежно погладила, потеребила его руку, сказала, что пришло время собираться, и ушла к себе.

Когда же через полтора часа Никита на такси привез ее в больницу и, распахнув дверцу, держа сверток с взятыми матерью из дому книгами, помог ей вылезти из машины, когда от подъезда нетерпеливо подошла в белом халате встречающая их сестра из приемного покоя, торопя мрачновато-строгими глазами, он понял, что в эту минуту они расстаются надолго, если не навсегда.

Зажмурясь, он обнял мать, окорябав щеку о ее жесткую нелепо-старомодную шляпку, которую она зачем-то надела, и мать так страстно, так судорожно заплакала, так прижалась к нему, впилась в него, что он с ужасом почувствовал ее слабые позвонки на детски худенькой спине под старым осенним пальтецом.

– Ты только ничего не жалей. Продай все… продай мою библиотеку. Там, в столике, мои часы… Как же ты будешь жить теперь без меня, Никита?

– Мама, ничего… Мама, ничего, ты не беспокойся, – повторял он, пряча лицо. – Мы еще с тобой… Еще все хорошо будет…

– Прости, я чувствовала это давно…

Потом дома, не находя себе места, он долго шагал по комнате матери. За окном по-мартовски моросило, отовсюду веяло пустотой, холодом, стылой, непроницаемой тишиной и веяло страшным сиротством от прибранного дивана возле широкой, мертво блещущей кафелем голландки, от сумрачно-темных стеллажей, и порой чудилось: откуда-то пробирался в комнату ветер, как бумагой шуршал в углах, тайно полз под дверью, шелестел в поддувале голландки, и Никита явственно ощущал ногами этот сырой ползущий холод. У матери было мало своих вещей: почти не было одежды, обыкновенных женских безделушек; все деньги тратила она на книги; и только на туалетном столике перед зеркальцем давно забыто валялась французская губная помада, привезенная два года назад из Парижа и подаренная каким-то доктором наук, знавшим мать в тридцатые годы молодой и красивой. Но лишь два раза мать притронулась к ней – и в первый раз, когда этот же доктор пригласил ее на защиту диссертации своего ученика.

В ящике туалетного столика, откуда пахло сладковатым теплом, лежали ее часы. Они тикали одиноко и тоненько, со странной механической нежностью шли, показывая половину второго, и, суеверно не притронувшись к ним, оттягивая воротник свитера, чтобы дышать было легче, Никита выдвинул ящики письменного стола, где всегда пачкой лежали мелко и неразборчиво исписанные матерью листки, конспекты лекций, письма. Ящики были пусты.

Тогда он открыл чугунную, тяжелую дверцу голландки. Оттуда черной пылью посыпался пепел, горько, траурно запахло сгоревшей бумагой, и он отыскал среди пепла несколько скрученных огнем страниц из разорванной записной книжки, но прочитать что-либо было невозможно.

Устало откинув назад голову с пучком снежно-белых волос, женщина, разбито передвигая ноги, шла медленно в жидкой тени под липами; и Никита шел в трех шагах от нее, все сильнее, отчаяннее испытывая мучительный порыв близости и узнавания, то ощущение, какое бывает у человека, когда он улавливает отблески недавнего сна. Он не мог объяснить себе, что происходит с ним.

Ему неудержимо хотелось взять из ее руки сумку, пойти с ней рядом, со сладкой мукой увидеть бы на ней ту нелепую старомодную шляпку, то старое осеннее пальтецо, которое мать зачем-то надела в больницу, ощутить то судорожное объятие возле такси и опять почувствовать под рукой слабые позвонки, которые как бы просили о помощи.

«Я сейчас подойду к ней, я сейчас подойду…»

И он увидел: женщина приблизилась к низенькой, свежепокрашенной зеленой скамейке на троллейбусной остановке; утомленно поставила сумку и вынула платочек; с перерывами вздыхая, обтерла лоб, влажное лицо. И внезапно, как на голос, оглянулась, замирающе опустила руку с платочком, приоткрыла рот.

Стоя вблизи, он натолкнулся в ее светлых выцветших глазах на мгновенный испуг, и тотчас она с подозрительностью переставила сумку вплотную к спинам сидящих на скамье людей и заслонила боком.

– Вы чего это, гражданин? А? Чего надо?

У нее было плоское лицо с узеньким подбородком, с поджатыми, недобрыми губами.

Глава четвертая

– Население земного шара катастрофически растет. И науке, знаете ли, стоит задуматься над этой новейшей проблемой. Через сто двадцать лет на Земле уже будет, позвольте вам назвать цифру, пятьдесят миллиардов людей.

– Откуда у вас эта цифра? Фантастика какая-то…

– Арифметика. Элементарная арифметика. На каждом квадратном километре будет жить семья из четырех человек. Вот так-то.

– А? Да, да, да. Однако…

– Нет, уход от реальности – это не странность интеллектуала, это вместо черного хлеба в протянутую руку положена пустота.

– Простите, почему вы не пьете? Сердце? Ерунда. Как говорят врачи, коньяк расширяет…

– Вам положить селедочку в собственном, так сказать, соку? В этом доме чувствуется связь с «Арагви». Не подумал бы, что Георгий Лаврентьевич в некотором роде гурман, гастроном.

– О, это все его жена! Не брякните вслух: старик слишком серьезен для подобного юмора.

– Да, после этих испытаний цепь разрушений в физическом мире началась!..

– Ну что вы мне, господи боже мой, одно и то же талдычите, именно талдычите! Кто вам сказал? Двадцатый век – это еще и переоценка ценностей нравственного порядка! И век небывалой ответственности перед будущими поколениями.

– Атомная бомба, профессор?

– Не только, не только. Хотя и она…

– Ваша статья? В каком журнале? Нет, я не ответил: я не занимаюсь рыбной ловлей. Не занимаюсь. Мне некогда, коллега, удить рыбок. О чем вы, право? Какие там еще спиннинги? Понятия не имею! Убийство времени!

– Простите, как вы сказали, наш институт должен помнить о реальной истории? Что значит «реальной»? И что значит «помнить»?

– Наука, лишенная правды, – вдова. Я это хотел вам напомнить.

– Но вдова тоже надеется выйти замуж. Правда, не всегда удается, но все-таки…

– От этого брака часто не бывает детей.

– Послушайте, вы опять? При чем тут спиннинги?

– Минуточку, вы, кажется, погрузили свой рукав в мой салат. Ха-ха! Пожалуйста. Вот салфетка, коллега.

– Натуралисты утверждали, что знают о человеке всё, мы должны говорить: когда-нибудь узнаем всё! Теория наследственности – второе великое открытие после открытия энергии, а мы эту теорию считали чепухой, лженаукой.

7
Перейти на страницу:
Мир литературы