Лекарь Империи 16 (СИ) - Лиманский Александр - Страница 11
- Предыдущая
- 11/52
- Следующая
Но не сказал. Потому что долга лекаря превыше всего.
— Идём, — сказал я коротко и оттолкнулся от стены.
Штальберг буквально вытолкнул всех из ординаторской, как пастух выгоняет стадо на луг: энергично, целеустремлённо, не принимая возражений.
Тарасов плёлся рядом со мной, засунув руки в карманы халата, и на его лице было выражение человека, которого ведут на расстрел, но который настолько устал, что ему уже всё равно.
— Знаешь, шеф, — заговорил он, понизив голос до утробного баса. — Я пятнадцать лет прослужил в армии. Полевые госпитали, осколочные ранения, ампутации при свечах, когда генератор накрывался. Но вот это вот всё, — он мотнул головой в сторону Штальберга, который вышагивал впереди, как тамбурмажор на параде, — это хуже миномёта. Гораздо хуже. Сейчас начнутся капризы. «Ой, у меня ноготок сломался». «Ой, мне подушка жёсткая». «Ой, у вас кофе недостаточно латте». Помяни моё слово. Лучше бы я пулевое ранение в живот зашивал три часа, честное слово. Там хотя бы пациент молчит.
— Терпи, казак, — ответил я, и сам поморщился от того, как фальшиво прозвучало это бодрячество. — Атаманом будешь. Мы должны выполнять свой долг. Каким бы ни был пациент.
Тарасов хмыкнул, и этот звук содержал в себе целую энциклопедию скептицизма. Но промолчал. Он знал, что я прав.
Ладно. Осмотрю её. Быстро. Назначу витамины и сон. И вернусь к настоящей работе.
ВИП-зону приёмного отделения Штальберг оборудовал ещё при открытии Центра.
Пространство было отгорожено от общего приёмного отделения раздвижными ширмами, обтянутыми светлой тканью, и создавало иллюзию отдельного кабинета. Два мягких кресла, журнальный столик с графином воды, вешалка для верхней одежды. Скромно, по штальберговским меркам. Но чисто и прилично.
В одном из кресел сидела Милана Раскатова.
Первое, что я увидел, — худи. Огромное, мешковатое, тёмно-серое, с капюшоном, натянутым так, что половина лица пряталась в ткани. Худи было ей велико размера на три, и в нём она казалась не поп-звездой, собирающей стадионы, а подростком, забравшимся в отцовскую толстовку и не желающим оттуда вылезать.
На носу — огромные тёмные очки, закрывавшие пол-лица. Ноги поджаты под себя, руки обхватывают колени. Поза эмбриона. Защитная, замкнутая.
Тело говорило одно: «Оставьте меня в покое». Губы поджаты в тонкую линию, подбородок чуть опущен. Усталость — не просто физическая. Гораздо глубже.
Вокруг неё, как спутники вокруг планеты, располагались люди. Трое охранников в чёрных костюмах, с наушниками и взглядами сторожевых псов. Они стояли треугольником, перекрывая подходы с трёх сторон, и каждый из них был шире меня раза в полтора.
Чуть в стороне, на стуле, примостился молодой человек с планшетом — личный ассистент, судя по деловому костюму и нервному выражению лица. Рядом с ним стояла женщина средних лет с профессиональным чемоданчиком визажиста, которая рассеянно листала телефон.
Штальберг подлетел к креслу так, словно его несло попутным ветром, и совершил нечто среднее между поклоном и кивком — движение, в котором аристократическая учтивость сочеталась с бодростью коммивояжёра.
— Милана Андреевна! — воскликнул он голосом, который, видимо, был призван излучать уверенность и тепло, но на мой слух звучал как рекламный джингл в восемь утра. — Позвольте представить лучших лекарей Империи!
Милана не шевельнулась. Даже не повернула головы. Она сидела всё в той же позе, и только лёгкое движение губ показало, что она услышала.
Штальберг это проигнорировал с мастерством, которое оттачивалось годами светских раутов. Он начал представление, и в его исполнении это было шоу одного актёра.
Зиновьева, Тарасов, Ордынская, Величко…
Раскатова скучала. И тут Штальберг произнёс:
— А это — наш главный бриллиант! — барон сделал шаг в сторону, как конферансье, освобождающий сцену для звезды, и жестом фокусника указал на меня. — Илья Григорьевич Разумовский. Гений. Лучший диагност поколения.
Милана медленно повернула голову.
Потом — так же медленно, с той выверенной грацией, которая бывает у людей, привыкших к камерам и объективам, — подняла руку и сняла очки.
Глаза.
Я, конечно, видел разные глаза. Но глаза Миланы Раскатовой были из другой категории.
Фиалковые. Глубокие, тёмные, с тем странным, переливчатым оттенком, который мог быть результатом дорогих цветных линз, а мог быть чем-то иным, потому что в этом мире грань между косметикой и магией была тоньше больничной перегородки.
Огромные, с тяжёлыми веками и длинными, загнутыми ресницами, которые отбрасывали тени на скулы. В них была поволока, которая бывает у людей с природной харизмой. Взгляд, который обволакивает, затягивает.
Она осмотрела меня. С ног до головы, не торопясь, с тем оценивающим вниманием. Задержалась на руках — мои руки были видны, халат с короткими рукавами, предплечья, длинные пальцы хирурга, жилистые, с мозолью на указательном от скальпеля. Потом поднялась к лицу. И остановилась на глазах.
Что она там увидела, я не знаю. Но выражение её лица изменилось. Скука ушла. Безразличие треснуло, как лёд на луже. Из-под маски усталой примадонны выглянуло что-то живое и цепкое.
Я видел не звезду. Я видел человека. Усталого, нервного, загнанного человека, которому нужна помощь.
И она это поняла. Потому что люди, которые привыкли жить среди масок, мгновенно распознают отсутствие маски у других.
— Говорят, вы творите чудеса, мастер Разумовский, — произнесла она, и голос у неё оказался ниже, чем я ожидал. Грудной, чуть хрипловатый, с той лёгкой сипотцой, которая могла быть следствием усталых связок или двух пачек сигарет в день. И с ноткой иронии, тонкой, но ощутимой. — Надеюсь, это не просто рекламный слоган барона. А то у меня аллергия на рекламу.
Улыбка, которая при этом тронула её губы, была кривой, асимметричной и абсолютно непохожей на те сияющие улыбки, которые она дарила камерам со сцены. Настоящая улыбка. Усталая, немного горькая, но живая.
Я шагнул ближе, соблюдая ту дистанцию, которую медицина предписывает при первом контакте с пациентом: достаточно близко для доверия, достаточно далеко для комфорта.
— Чудеса — они в ведомстве церкви, Милана Андреевна, — ответил я ровным тоном. — Мы здесь занимаемся медициной. А медицина начинается с простого вопроса: на что жалуетесь?
Я протянул руку — не для рукопожатия. Профессиональный жест: дайте руку, я проверю пульс. Она помедлила секунду, потом вложила свою ладонь в мою.
Холодная. Влажная. Пальцы тонкие, длинные, с идеальным маникюром — тёмно-вишнёвый лак, ни одного скола. Пульс под подушечками моих пальцев частил — восемьдесят восемь, может, девяносто ударов в минуту. Тахикардия. Лёгкая, но заметная. Стресс, кофеин или что-то ещё.
И одновременно я включил Сонар.
Мир раздвоился.
Сердце. Никаких аритмий, кроме этой лёгкой синусовой тахикардии. Сосуды чистые, эластичные, двадцатилетние сосуды без единого намёка на атеросклероз.
Лёгкие. Чистые. Ни одного очага, ни намёка на воспаление. Дыхательная функция в порядке.
Желудок. Пустой. Совершенно пустой. Как давно она ела? Судя по состоянию слизистой — часов двенадцать, может больше. Диета или нервы?
Связки. Я задержался на них чуть дольше, потому что для певицы это главный инструмент. И что я увидел, заставило меня внутренне присвистнуть. Голосовые складки были в идеальном состоянии.
Безупречном.
Ни узелков, ни отёков, ни полипов, ни малейших признаков перенапряжения. Слизистая гортани — ровная, розовая, здоровая. Для певицы, которая третий год подряд даёт по сто пятьдесят концертов в год, это было не просто хорошо. Это было подозрительно хорошо.
Печень. Почки. Селезёнка. Щитовидная железа. Надпочечники. Всё в пределах нормы. Абсолютно всё. Ни опухолей, ни тромбов, ни камней, ни кист, ни магических паразитов, ни ментальных меток, ни следов ядов, ни аномалий в ауре.
Ничего.
Я выключил Сонар, и мир снова стал единым.
- Предыдущая
- 11/52
- Следующая
