История Майты - Льоса Марио Варгас - Страница 5
- Предыдущая
- 5/8
- Следующая
А интересно, Лев Давидович умел танцевать? Наверняка умел. Писала же Наталья Седова, что, если не брать в расчет революцию, он был самым обычным человеком. Заботливый отец, любящий супруг, хороший садовник, и еще он обожал кормить кроликов. И самым нормальным в нормальных мужчинах было их пристрастие к танцам. В отличие от Майты, они не считали танцы нелепостью, вздором и пустой тратой времени, нужного для чего-то значительного и важного. «А ты к нормальным не относишься, помни это», – подумал он. Мамбо кончилось, и все зааплодировали. Открыли окна, чтобы проветрить комнату, и Майта видел лица, с улицы прильнувшие к ставням и рамам, мужские глаза, пожиравшие женщин на вечеринке.
Крестная объявила: «Несу куриный суп, помогите».
Альси побежала на кухню. Вальехос, весь в поту, снова уселся рядом с Майтой. Предложил ему сигарету.
– Честно говоря, я и здесь, и не здесь. – Он плутовато подмигнул. – Потому что должен сейчас быть в Хаухе. Я там живу, я ведь начальник тюрьмы. Отлучаться запрещено, но я все же удираю, чуть только представится случай. Бывал в Хаухе?
– Там – нет. В других городах сьерры – случалось.
– Первая столица Перу! – по-клоунски заверещал Вальехос. – Хауха! Хауха! Стыд и позор, что не знаешь ее! Все перуанцы обязаны посетить Хауху.
И почти без перехода произнес индианистскую речь: подлинное Перу находится в сьерре, а не на побережье, оно там, где индейцы, кондоры и вершины Анд, а не здесь, в Лиме, спесивой и разъеденной иностранщиной, в городе, антиперуанском по сути своей, потому что со дня основания испанцами живет с оглядкой на Европу и Соединенные Штаты, отвернувшись от истинного Перу.
Майта такое слышал и читал много раз, но в устах лейтенанта это звучало иначе. Новизна заключалась в том, как небрежно и улыбчиво произносил он все эти словеса, выталкивая их изо рта вместе с колечками серого дыма. И стихийная жизненная сила, бурлившая в этой манере говорить, облагораживала то, что он говорил.
Почему этот мальчишка вызывал у него такую ностальгию, такую тоску по исчезнувшему навсегда и окончательно? «Потому что он здоров, – подумал Майта. – В нем нет никакой червоточины. Политика не убила в нем умение радоваться жизни. И не надо бы ему было лезть в политику – какова бы она ни была. Поэтому он так беспечен, поэтому говорит все, что в голову придет». В Вальехосе не чувствовалось ни грана расчетливости, ни тени задней мысли, ни намека на заранее припасенную риторику. Он еще пребывал в том возрасте, когда политика состоит исключительно из чувств, из оскорбленных моральных понятий, из мятежного духа, идеализма, мечтаний, благородных порывов, мистики. Представь себе, Майта, все эти понятия еще существуют. Вот они, воплощены в этом, в лоб его драть, офицерике – кто бы мог подумать? Послушай, что он говорит. Несправедливость чудовищна, у каждого миллионера денег больше, чем у миллиона бедняков, собаки богачей питаются лучше, чем индейцы в сьерре, пора покончить с неравенством, поднять народ на борьбу, захватить имения, штурмом взять казармы, взбунтовать армию, потому что она – часть народа, начать забастовки, сверху донизу переустроить общество, установить справедливость. Даже завидно. Этот паренек – молоденький, тощий, славный, смешливый, болтливый, с невидимыми крылышками за плечами – уверен, что для революции нужны честь, отвага, бескорыстие, дерзость. Он даже не подозревает и, может быть, вообще никогда не узнает, что революция – это долготерпение, это бесконечная рутина, это чудовищные грязь и мерзость, это тысяча и одна пакость, тысяча и одна подлость, тысяча и одна… Но тут подали куриный суп, и Альси протянула ему тарелку, над которой вился такой ароматный паро́к, что у Майты потекли слюнки.
– Столько трудов и такие расходы в каждый день рождения… – вспоминает донья Хосефа. – Надолго в долги влезаешь. Сколько стаканов и ваз переколочено, сколько стульев сломано… Наутро все в доме вверх дном – как после землетрясения или бомбежки. Но я ежегодно впрягаюсь, потому что в квартале это стало обычаем. Многие и видаются-то с друзьями или родней только раз в году – в этот самый день. Я и для них это делала, чтобы не разочаровывать. Здесь, в Суркильо, мой день рождения был навроде Дня независимости или Рождества. Но теперь все переменилось, не такая сейчас жизнь сделалась, чтобы праздники отмечать. В последний раз собирались, когда провожали Алиситу с мужем в Венесуэлу. А теперь я в свой день рождения телевизор посмотрю да и спать лягу.
Она обводит печальным взглядом пустую квартиру, словно заполняя стулья, углы, подоконники родней и друзьями, которые приходили сюда спеть Happy Birthday, похвалить ее кулинарный дар, – и вздыхает. Теперь она выглядит на все свои семьдесят. А может быть, кто-то из родни сохранил заметки и статьи Майты?
Мой вопрос кажется ей подозрительным.
– Да какая там еще родня? – с недовольной гримасой отвечает она. – Не было у него никого, кроме меня, а он и коробка́ спичек сюда не принес, потому что как начнут за ним гоняться, так полиция первым делом сюда нагрянет. И потом – я и знать не знала, что он – писатель или что-то вроде.
Да, он писал, и мне случалось читать его статьи, появлявшиеся в малотиражных, больше похожих на листовки газетках, которые он распространял, разумеется, сам и которые, кажется, не оставили следа ни в Национальной библиотеке, ни в какой-нибудь частной коллекции. И вполне нормально, что донья Хосефа понятия не имела о существовании «Вос обрера» и подобных газеток, как не ведало об этом огромное большинство жителей этой страны, и особенно те, для кого все это писалось и печаталось. С другой стороны, донья Хосефа была права: Майта не был литератором. А вот интеллигентом, как бы это его ни тяготило, – был. Я помню, как жестко отзывался он о них при нашей последней встрече на площади Сан-Мартин. По его мнению, проку от них мало:
– По крайней мере, наши местные, доморощенные, – оговаривался он. – У них нет твердых убеждений, они очень быстро заменяют их каким-то чувственным восприятием, сенсуализируют. Их мораль сто́ит не дороже авиабилета на фестиваль молодежи или в защиту мира или еще куда-нибудь в этом роде. А потому тех, кто не продался янки за гранты и стипендии и за участие в Конгрессе в защиту свободы культуры, покупают сталинисты.
Он заметил, что Вальехос, удивленный тем, что́ он говорит и как он это говорит, не сводит с него глаз, держа ложку на весу. Он был и сбит с толку, и даже несколько насторожен. Нехорошо это, Майта, очень даже нехорошо. Почему всякий раз, когда речь заходит об интеллигентах, ты поддаешься раздражению, теряешь терпение? Разве не был интеллигентом Лев Давидович? Был! Гениальным интеллигентом, как и Владимир Ильич. Но прежде всего они были революционерами. Не потому ли ты злишься на интеллигентов и мешаешь их с грязью, что в Перу все они либо реакционеры, либо сталинисты, а ни одного троцкиста среди них нет?
– Я всего лишь хотел сказать, что в революции на интеллигентов особенно рассчитывать не стоит, – попытался было объясниться Майта, силясь перекричать гуарачу[12] «Черная Томаса». – И уж, во всяком случае, не ставить их на первое место. В авангарде идет рабочий класс, за ним – крестьянство. Интеллигенция – в хвосте.
– А Фидель Кастро и «люди 26 июля», которые сейчас в горах, – они разве не интеллигенты?
– Ну, интеллигенты, – согласился Майта. – Но та революция еще очень незрелая. И не социалистическая, а мелкобуржуазная. Большая разница.
Лейтенант с интересом уставился на него.
– По крайней мере, ты думаешь об этом, – сказал он и, обретя прежнюю улыбчивую самоуверенность, снова взялся за суп. – По крайней мере, тебе не претит говорить о революции.
– Нет, не претит, – улыбнулся в ответ Майта. – Напротив.
И если уж кто всегда был чужд «чувственному восприятию», то это он, мой одноклассник Майта. Из смутных впечатлений о наших коротких встречах на протяжении многих лет крепче всего врезалась мне в память сдержанность, которой проникнуты были и весь его облик, и манера говорить и вести себя. Даже в том, как он садился за столик в кафе, как смотрел меню, как что-то заказывал официанту и даже как брал предложенную сигарету, чувствовался некий аскетизм. Именно он придавал особую весомость его политическим декларациям, внушал к ним невольное почтение, сколь бы бредовыми ни казались они мне иногда, сколь бы ничтожным ни было число его сторонников и последователей. Когда я в последний раз видел Майту – за несколько недель до вечеринки, где он познакомился с Вальехосом, – ему было уже больше сорока лет, двадцать из которых он вел политическую борьбу. Сколько бы ни копались в его жизни, как бы ни старались найти что-нибудь компрометирующее, даже самым остервенелым недругам ни разу не удалось обвинить его в том, что он извлекает из политики хоть самомалейшую выгоду для себя. Напротив, траекторию своей жизни он, движимый безошибочной интуицией, постоянно и неизменно прочерчивал так, что каждый его шаг оказывался не к добру, а к худу и вызывал новые сложности, неприятности, злосчастья. «Он – самоубийца, – однажды сказал мне о нем наш общий друг. – Причем самоубийца особого рода: ему нравится убивать себя медленно и постепенно». Тут у меня в голове неожиданно и ярко вспыхнуло, рассыпая искры, давешнее словечко, которое я, несомненно, слышал от Майты, когда он поносил интеллигенцию.
- Предыдущая
- 5/8
- Следующая
