Фантастика, 1963 год - Андреев К. - Страница 14
- Предыдущая
- 14/107
- Следующая
Мир умирает вместе с нами! Эти слова часто повторяет Паскуаль. Но много ли стоит такой мир?
Нужно ли за него бороться? А какое может быть мужество без борьбы? Такой мир не жаль потерять.
Нет, мы уносим с собой лишь какую-то ничтожную часть мира, лишь одну капельку мерцающего бессмертного света. Когда мы приходим, мы сразу же получаем право на все: солнце, книги, любовь, полынь. Пока мы живем, мы в ответе за все… Не помню, кто это сказал.
Тихо звякнула ложечка в стакане. Маститый Макс фон Лауэ выжал в чай кружок лимона. Темный янтарь стал белым, бесцветным.
Я сел рядом с Отто. Он сразу же повернулся ко мне и, приложив несколько раз салфетку к колючим, коротко подстриженным усам, приготовился слушать.
— Отто! — тихо сказал я, наклоняясь к нему. — Чем все это кончится, Отто?
Ган беспомощно сцепил длинные тонкие пальцы.
На высоком и нервном лбу его ясно обозначились пульсирующие жилки.
— Все считают, что так долго продолжаться не может. Они образумятся. Гитлер пришел к власти и постепенно успокоит свою шваль. Она теперь ему уже не нужна, он постарается от нее отделаться… Так многие думают.
— А ты что думаешь, Отто, ты что думаешь?
— Во всяком случае, на следующих выборах наци провалятся. Михель больше не сваляет такого дурака. А нас, ученых, это вообще не касается. Они сами по себе, мы сами по себе. Правительства приходят и уходят, а физика остается.
— Какая физика, Отто?
— То есть как это “какая”? — Отто смотрел на меня с искренним изумлением.
Бедный Отто! Великий неустанный труженик, талантливый слепой крот.
— Я спрашиваю тебя, Отто, какую физику ты имеешь в виду, арийскую или неарийскую?
Отто все еще не понимает, и я разъясняю ему:
— Милый Отто! Я, наверное, уже не вернусь в альма матер. В институте кайзера Вильгельма для меня уже нет места.
— Ты шутишь! Они не посмеют! Любимого ассистента старика Нернста!
— Они бы могли и старика Нернста… И Архимеда тоже…
— Неужели атмосфера так накалилась?
— Когда я последний раз был в институте, там устроили настоящую свистопляску. Эта пара нечистых…
— Ленард и Штарк?
— Они самые. В институт приехал крейслейтер, толстомордый, с жировыми складками на затылке. Настоящий немец! Ты меня понимаешь? С ним была целая шайка из районного управления партии. Всюду шныряли, во все совали арийские носы, давали советы, учили, стращали. Потом устроили митинг. Когда все собрались, крейслейтер обошел весь зал, тыча пальцами в портреты: “Кто такой?” Рентгена велел немедленно снять, кайзера повесить над дверью, а на место кайзера повесить Адольфа.
Вероятно, последнюю фразу я сказал достаточно громко. Дамы зашикали:
— Тише! Ради бога тише! Вас могут услышать. Не надо забывать, в какие времена мы живем.
Вернер закрыл балконную дверь и включил радио. Я мог продолжать.
— Потом крейслейтер пролаял речь. Обтекаемые фразы из передовиц “Фолькише Беобахтер” плюс шутки колбасника и юмор вышибалы. Речь была встречена стыдливыми и трусливыми хлопками. Партайгеноссе нахмурился. Тогда поднялся Ленард и заорал: “Встать! Зиг-хайль! Зиг-хайль!” Надо отдать справедливость, его мало кто поддержал. Потом Ленард разразился речью. Можешь себе представить, что он говорил. Его программа ясна: немецкая наука, антисемитские выпады, нападки на теорию относительности. “Институт станет оплотом против азиатского духа в науке, — хрипел он, брызгая слюной. — Мы противопоставим евреям, космополитам и массонам нашу арийскую физику”.
— Боже, какая немочь, какое убожество мысли! — Ган покачал головой. — Витийствующая бездарность! Как будто есть физика немецкая, физика английская, физика русская! Наука интернациональна, она смеется над границами.
— Не в этом дело, Отто. Разве настоящий ученый станет говорить о национализме в науке? Об этом говорят лишь ничтожества, которые не смогли занять место в той интернациональной физике, о которой ты говоришь. Вот они и создали себе новую физику, арийскую. Здесь-то у них не будет соперников, поверь мне. Разве что партайгеноссе крейслейтер захочет стать доктором арийской физики. Так-то, Отто, а ты говоришь, что ученых это не касается…
— Да, но, может быть, это лишь временные эксцессы… Волна отхлынет и…
— Кого ты хочешь успокоить, меня или себя?
— Скорее себя, коллега. Все это очень горько. Лиза Мейтнер тоже считает, что нужно что-то предпринять радикальное.
— Что именно?
— Она собирается покинуть Германию.
— Не может быть!
— Да, коллега. Нам всем будет без нее очень трудно. Я уговариваю, чтобы она не спешила. Может быть, все еще переменится.
— Да, ты прав. Не нужно спешить. В конце концов уехать мы всегда сможем.
О, как я был тогда слеп! Но разве легко покинуть страну, где ты родился? Разве легко порвать все, что тебя с ней связывает? Впрочем, это не оправдание.
Просто то, что пришло потом, превзошло даже самые мрачные наши предположения.
Я навсегда запомнил этот разговор с Ганом. Может быть, потому, что через день “юнкерсы” сбросили бомбы на деревни Теруэля и Гвадаррамы, бомбы, которые раскололи мир надвое. Потом начался беспросыпный кошмар. Тихий национал-социалистский ад. У меня отняли лабораторию, меня выселили из моей квартиры, меня на ходу выбрасывали из трамвая. Словом, я разделил участь сотен тысяч людей.
С моим паспортом нельзя было покинуть пределы рейха. Оставался только нелегальный путь, но к нему следовало подготовиться. Прежде всего мне нужно было покинуть Берлин. Тяжелее всего я переживал встречи со знакомыми, когда люди отводили глаза и делали вид, что не узнают меня.
Гейзенберг и Ган хлопотали насчет меня в рейхсканцелярии, но, кажется, безуспешно. Единственное, чего они добились для меня, было разрешение полицейпрезидиума проживать в небольшом приморском городке Нордейх Хлле, где у близкой родственницы Гана была дача.
Каждое утро ходил я к холодному бледно-зеленому морю. Накатывались злые белогривые волны.
Вздымались у самого берега, застывали на миг пузырчатой массой бутылочного стекла и обрушивались на блестящую гальку шипящей белой пеной. Ветер гнал низкие сумрачные облака, шелестел в песчаных дюнах. Дрожала осока, тихо покачивались розоватые тонкокорые сосны.
- Предыдущая
- 14/107
- Следующая