Ледяные объятия - Брэддон Мэри Элизабет - Страница 2
- Предыдущая
- 2/24
- Следующая
– Все самоубийцы красивы, – резюмирует художник.
Некоторое время он молча курит, размышляя. Мертвое тело так четко очерчено под жесткими складками холщового паруса.
Художник молод, честолюбив, умен; жизнь для него – вечный золотой праздник: ни печали, ни смерти нет места в его судьбе.
Наконец он говорит, что хотел бы зарисовать утопленницу, если она, бедняжка, так хороша собой.
Рыбаки получают по несколько монет и готовы откинуть парус, который скрывает черты покойной, но нет, художник сделает это сам. Он берет край грубой жесткой сырой холстины и приподнимает над лицом. Но чье это лицо?
Это лицо являлось ему, сияющее, в глупых мальчишеских снах; это лицо некогда озаряло дом дяди Вильгельма. Перед ним Гертруда – его кузина, его нареченная невеста!
Одним взглядом он вбирает весь ее облик (тогда как дыхание его замерло) – ее застывшие черты и мраморные руки, скрещенные на холодной груди. Безымянный палец левой руки отяжелен кольцом, которое некогда принадлежало его матери. Это золотая змейка, которую он, если бы даже ослеп, на ощупь отличил бы от тысячи других колец.
Однако он гений и метафизик; скорбь – истинная скорбь – не для таких, как он. Его первая мысль – о бегстве. Бежать! Куда угодно, лишь бы подальше от этого проклятого города, от берега этой мерзкой реки; бежать от раскаяния – куда угодно, лишь бы там можно было все забыть.
И вот между ним и городом Брауншвейгом пролегло несколько миль, но он, хоть убей, не помнит, как и когда сумел их преодолеть.
Лохматый пес, вывалив язык, падает к его ногам, и тут-то он осознает, что его силы иссякли, и садится передохнуть. И тогда-то картины, виденные им во время бегства, начинают развертываться перед ним (а в глазах у него рябит), пока не встает этюд: два рыбака и носилки, накрытые парусом. И глаза его саднит в сумерках от этого видения!
Долго, очень долго он сидит на обочине, гладя свою собаку, дымя своей трубкой, вроде бы просто отдыхая, имея вид, характерный для всякого студента-путешественника, чья совесть ничем не отягощена. На самом деле в это время его воспаленный мозг прокручивает утреннюю сцену со скоростью сто раз в минуту. Но вот наконец он немного успокоился; он пытается подумать о себе – таком, каков он есть, безотносительно к самоубийству кузины.
А безотносительно к сему событию он ровно тот же, что вчера, ничуть не хуже. Его талант при нем; деньги, заработанные во Флоренции, позвякивают в кошельке; он сам себе господин и волен идти куда пожелает.
Пока он сидит на обочине, пытаясь отделить себя от утренней сцены: пытаясь изгнать из воображения мертвое тело под сырым холщовым парусом, – пытаясь решить, что же делать дальше, куда направиться, чтобы оказаться как можно дальше от Брауншвейга и раскаяния, – с грохотом и звоном на дороге появляется дилижанс. Художник помнит эту колымагу: она курсирует по маршруту Брауншвейг – Ахен.
Он свистит своей собаке, кричит форейтору, чтобы придержал лошадей, и запрыгивает внутрь.
За весь вечер он не произносит ни слова; он молчит и всю долгую ночь, хотя и не смыкает глаз, зато утром, когда просыпаются другие пассажиры, вступает в общий разговор. Он сообщает, что он художник, направляется в Кельн, а оттуда в Антверпен, чтобы копировать полотна Рубенса, а также великого Квентина Массейса, которые находятся в музее. После он вспоминал, что речь его была развязна, и смеялся он к месту и не к месту, так что в момент, когда он исторг особенно громкий раскат хохота, один из пассажиров, старше и суровее, чем другие, открыл рядом с ним окно и велел ему высунуть голову. Его лицо обдало свежим ветром, в уши вторгся птичий щебет, перед глазами замелькали поля и пустилась в пляс лента дороги – это он еще помнил. Он помнил также, что в следующую секунду мешком рухнул на пол.
Лихорадка свалила его на шесть долгих недель. Все это время он прикован к постели в гостинице вольного города Ахена.
Он выздоравливает и, сопровождаемый собакой, пешком идет в Кельн. К этому времени он снова прежний. Снова синий дымок из его коротенькой пенковой трубки уплывает кольцами в утреннее небо; снова он мурлычет старинную студенческую застольную песню и снова останавливается там и тут, чтобы осмотреться и сделать набросок.
Он счастлив, и он забыл свою кузину – а значит, вперед, в Кельн.
Это происходит, когда он стоит перед величественным Кельнским собором[1]; его пес рядом с ним. Уже поздно; колокола только что прозвонили, часы показывают одиннадцать. Луна струит свои лучи на это невероятное сооружение, и глаз художника, скользя по шпилям, витражам и прочему, вбирает совершенство его форм.
О своей кузине утопленнице он вовсе не думает; он забыл ее, он счастлив.
Внезапно некто – или нечто – обвивает сзади холодными руками его шею. Пальцы сцепляются на его груди. Однако позади никого нет, и на каменных плитах, залитых лунным светом, всего две тени – его самого и собаки. Он быстро оборачивается: просторная площадь тоже пуста. И он не видит этих ледяных рук, обвивших ему шею, только чувствует их.
Объятие не призрачно, ибо он нащупывает эти руки, но и не реально, ибо руки невидимы.
Ему не нужна эта ледяная ласка; он хочет высвободиться и хватает руки; сейчас он их расцепит, сбросит со своей шеи. Пальцы длинны, тонки и холодно-влажны, а на безымянном пальце левой руки он обнаруживает матушкино кольцо – золотую змейку, – то самое, о котором всегда говорил, что не глядя узнает его из тысячи. И вот он его узнал!
Холодные руки мертвой кузины обняли его за шею – влажные пальцы сцепились у него на груди. Он спрашивает себя, уж не рехнулся ли.
– Ко мне, Лео! – командует он собаке. – Ко мне, малыш!
Ньюфаундленд, встав на задние лапы, передние кладет хозяину на плечи, но под лапами – мертвые руки, и Лео исторгает жуткий вой и отскакивает от хозяина.
Так студент и стоит: в лунном свете, в ледяных объятиях, – а поодаль от него жалобно скулит собака.
В конце концов сторож, всполошенный собачьим воем, выходит поглядеть, где на площади непорядок, и тотчас ледяные руки исчезают.
Студент ведет сторожа к себе в гостиничный номер, одаряет деньгами; он так благодарен ему, что готов отдать половину своего скромного капитала.
Повторится ли объятие утопленницы – вот о чем его мысли.
Отныне он старается не оставаться в одиночестве: заводит сотню знакомств, делит комнату с товарищем-студентом. Если вдруг пустеет общая комната гостиницы, он выбегает на улицу. Его странное поведение замечено; в нем начинают подозревать безумца.
Но, несмотря на все усилия, он еще раз остается один. Из общей комнаты все куда-то подевались, и он под нелепым предлогом спешит выйти на улицу, но и улица пустынна, и вот вторично он чувствует, как на его шее смыкаются холодные руки, и вторично на его зов ньюфаундленд Лео пятится с жалобным подвыванием.
После этого случая он покидает Кельн – вновь пешком, теперь уже потому, что вынужден экономить. Он прибивается к бродячим лоточникам, шагает бок о бок с поденщиками, заговаривает с каждым путником, которого посылает ему дорога, и с утра до ночи старается быть среди людей.
Ночует он в кухнях постоялых дворов, устраивается возле очага, и все равно он часто совсем один, и даже почти привык к ледяным объятиям.
Много месяцев минуло со смерти его кузины: позади и осень, и зима; вновь настала весна. Деньги у него на исходе, здоровье расшатано; он – тень себя прежнего. Он скоро будет в Париже. Он поспеет как раз к карнавалу. О, как он спешит! Париж во время карнавала – вот где он ни на миг не останется один, не претерпит ласку утопленницы; как знать: может, он обретет былую веселость, здоровье его поправится, он вернется к живописи, заработает известность и деньги своим искусством.
Как тяжко ему дается преодоление последнего отрезка пути, ведь день ото дня он слабеет, он буквально еле передвигает ноги!
Но все когда-нибудь кончается; кончилась и дорога – долгая унылая дорога. Перед ним Париж, и он впервые вступает в этот город, о котором столько мечтал; в город, который миллионом своих голосов изгонит фантома.
- Предыдущая
- 2/24
- Следующая