Дочь самурая - Сугимото Эцу Инагаки - Страница 5
- Предыдущая
- 5/63
- Следующая
— Маленькая госпожа, очевидно, ваш ум сегодня не настроен на учёбу. Вам лучше пойти к себе и поразмыслить о том, что мы с вами прошли.
Детское сердце моё пронзил стыд. Делать нечего. Я смиренно поклонилась портрету Конфуция, потом сэнсэю, вежливо попятилась из комнаты и, как водится, отправилась сообщить отцу, что занятие завершилось. Отец удивился, ибо время ещё не вышло, и его беспечное замечание: «Как быстро ты сегодня управилась!» — оглушило меня похоронным звоном. Мне по сей день мучительно вспоминать об этой минуте.
И монахи, и учителя привыкли во время занятий не заботиться о телесном удобстве; стоит ли удивляться, что обычные люди прониклись убеждённостью, будто смирение плоти способствует вдохновению. По этой причине мою учёбу планировали таким образом, чтобы самые трудные предметы и самые долгие занятия приходились на тридцать дней в середине зимы: в календаре они значатся как самые холодные дни в году. Наиболее суровым считается девятый день, и в этот день мне следовало заниматься с особенным прилежанием.
Никогда не забуду один такой «девятый день»; сестре тогда было лет четырнадцать. Вскоре её должны были выдать замуж, и поэтому она шила. Я же занималась каллиграфией. В те дни считалось, что человек образованный обязательно должен владеть каллиграфией. И не столько ради красоты — хотя упражнение в мастерстве японской каллиграфии действительно требует такой же увлечённости, как и живопись от художника: считалось, что, дабы научиться целиком и полностью владеть своими мыслями, необходимо прилежно и терпеливо выводить кистью затейливые иероглифы. Душевная смута или небрежность неизменно давали о себе знать, ведь сложная растушёвка требует абсолютной собранности и точности жеста. Вот так, внимательно направляя руку, мы, дети, учились держать ум в узде.
С первым проблеском солнца в этот «девятый день» Иси пришла меня будить. Стояла лютая стужа. Иси помогла мне одеться, я собрала принадлежности для каллиграфии, сложила большие листы бумаги стопкою на столе, аккуратно вытерла шёлковой тряпочкой все кисти в чернильнице. В ту пору в Японии настолько преклонялись перед образованием, что даже предметы, которыми мы пользовались, считались почти священными. В такие дни мне полагалось самой готовиться к занятиям, но моя добрая Иси не отходила от меня ни на шаг и помогала чем могла, — хотя, разумеется, не делала за меня мою работу. Наконец мы вышли на веранду, которая смотрит в сад. Небо было серое, всюду лежали сугробы. Помню, перистые верхушки бамбука в роще были так густо усыпаны снегом, что походили на раскрытые зонтики. Раз-другой слышался громкий треск, и пушистый снег осыпался на землю: стволы не выдерживали его тяжести. Иси надела соломенные юки-гуцу, усадила меня на закорки и медленно подошла к дереву; я дотянулась до нижней ветки и набрала в горсть чистейший девственный снег — только что с неба. Я топила его; талый снег был мне нужен для каллиграфии. Мне полагалось самой выйти в сад за снегом, но Иси сделала это за меня.
Поскольку отсутствие мирских удобств обусловливало вдохновение, разумеется, я занималась в комнате без очага. Дома у нас строят как в тропиках, так что в отсутствии печурки-хибати с тлеющими угольями холодно в комнате было точь-в-точь как на улице. Японская каллиграфия — занятие тщательное и неторопливое. Тем утром я отморозила пальцы, но поняла это, лишь когда подняла голову и увидела, как добрая нянька плачет, глядя на мою багровую руку. В ту пору с детьми, даже такими маленькими, как я, не церемонились, так что ни я, ни Иси не пошевелились, пока я не закончила урок. И лишь тогда Иси укутала меня в большое утеплённое кимоно, вдобавок подогретое, и спешно отнесла в комнату бабушки. Там меня ждала миска тёплой сладкой рисовой каши, которую бабушка сварила собственноручно. Спрятав замёрзшие коленки под мягкое стёганое одеяло, накрывавшее очаг-котацу, я ела кашу, Иси тем временем растирала снегом мою онемевшую руку.
Разумеется, никто и никогда не ставил под сомнение необходимость подобных строгостей, но я полагаю, что моя матушка всё же порой переживала из-за этого, поскольку я росла болезненной. Как-то раз я вошла в комнату, когда они с отцом разговаривали.
— Досточтимый супруг, — говорила мать, — порой я дерзаю задаться вопросом, не слишком ли занятия Эцубо суровы для не самого сильного ребёнка.
Отец привлёк меня к своей подушке и ласково взял за плечо.
— Мы не должны забывать, жена, — ответил он, — об устоях самурайского дома. Львица сталкивает детёныша с утёса и без тени жалости смотрит, как он медленно карабкается обратно из долины, хоть сердце львицы при этом разрывается от боли за львёнка. Но это необходимо, чтобы он набрался сил для дела своей жизни.
В семье меня называли Эцубо, потому что воспитывали и наставляли как мальчика: суффикс «бо» обычно используют в именах мальчиков, а в именах девочек — «ко». Однако занятия мои не ограничивались мальчишечьими. Меня, как и моих сестёр, учили домоводству — шить, ткать, вышивать, готовить, а также искусству икебаны и всем премудростям чайных церемоний.
Впрочем, жизнь моя не состояла из одной лишь учёбы. За играми я провела немало счастливых часов. По традициям старой Японии у нас, детей, для каждого времени года были свои игры — и для тёплых сырых дней ранней весны, и для летних сумерек, и для свежей душистой осенней поры, когда собирают урожай, и для ясных, морозных и снежных зим. Я любила их все — от простейшей забавы зимних вечеров, когда мы бросали иголку с ниткой в стопку рисового печенья — посмотреть, сколько каждая из нас нанижет лепёшек на нитку, — до каруты, упоительнейшего состязания, кто больше вспомнит стихов.
Были у нас и подвижные игры: группа детей — разумеется, только девочки — собиралась где-нибудь в просторном саду или на тихой улочке, где вокруг домов — изгороди из бамбука и вечнозелёных растений. Там мы бегали и кружились — играли в «Горную кицунэ» и в «Поиски клада»; мы кричали, визжали, играли в запретную для нас мальчишескую игру — ходили на ходулях, это называлось «Езда на бамбуковой лошадке, которая высоко вскидывает ноги», прыгали наперегонки (это называлось «Одноногие»).
Но никакие игры — ни уличные, нашим коротким летом, ни домашние, нашей долгой зимой — не нравились мне так, как нравилось слушать рассказы. Служанки знали массу историй о монахах и причудливых рассказов, передававшихся из уст в уста от поколения к поколению, а Иси — у неё была лучшая память и самый бойкий язык — помнила несметное множество безыскусных старинных легенд. Ни разу я не уснула, не выслушав повествования, изливавшегося из её неутомимых губ. Нравились мне и степенные рассказы моей досточтимой бабушки, и те счастливые часы, которые я, чинно сложив руки, проводила подле неё на татами — ибо, когда бабушка разговаривала со мной, я не позволяла себе сидеть на подушке, — оставили долгие и прекрасные воспоминания. Истории Иси я слушала по-другому — в тепле и уюте, свернувшись калачиком на мягких подушках постели, хихикала, перебивала, просила: «Ещё одну!», как могла оттягивала минуту, когда Иси со смехом, однако решительно тянулась к моему ночнику, окунала один фитилёк в масло, выпрямляла другой и поправляла бумажный абажур. И тогда я, окружённая наконец мягким, неярким светом сумрачной комнаты, должна была сказать няне «спокойной ночи» и лечь в кинодзи[14] — позу, в которой надлежало спать каждой дочери самурая.
Глава IV. Старое и новое
Мне было лет восемь, когда я впервые отведала мясо. На протяжении двенадцати веков, с тех самых пор, как в Японию пришёл буддизм — а эта религия запрещает убивать животных, — японцы были вегетарианцами[15]. Однако в последние годы и верования, и традиции существенно изменились, мясо теперь едят пусть и не повсеместно, однако его можно найти во всех гостиницах и ресторанах. Но в моём детстве на мясоедение смотрели с ужасом и отвращением.
- Предыдущая
- 5/63
- Следующая