Выбери любимый жанр

Москва майская - Лимонов Эдуард Вениаминович - Страница 21


Изменить размер шрифта:

21

Наш передовой, свежеприбывший из провинции поэт, как мы уже упоминали, стал на сторону самых передовых школ — сюрреализма и поп-арта, и если дружил с представителями других течений, с Игорем Ворошиловым и «дедом» Кропивницким, то лишь следуя личной приязни, а не культурно-идеологическим расчетам.

Как и полагается, художественные течения враждовали. И враждовали между собой представители одного и того же течения. Вся эта орава — сотни художников, плюс многие сотни поэтов и куда меньшее количество прозаиков, плюс толпа обожателей (на западной стороне глобуса они назывались бы «группи») образовывали контркультуру, связанную, однако, с официальной культурой множеством нитей. Поп-артист Кабаков, например, уже тогда был вполне обеспеченным человеком, делая деньги иллюстрированием книг для детей. Сюрреалисты — Брусиловский, Соболев и Соостер — делали свои деньги иллюстрацией книг, работой в мультипликационном кино и в передовом журнале «Знание — сила». Как теплое тесто, вздымалась, взбухала контркультура, чтобы, достигнув высшей точки разбухания, в конце шестидесятых годов (именно когда прибыл в Москву наш герой), резко опасть уже в начале семидесятых… А дальше… Хотя «дальше» и находится за пределами нашего повествования, сообщим, что дальше случилось ужасное. Основные бродильные элементы, заставлявшие тесто вздыматься (как бы «дрожжи»), получили возможность удалиться на западный бок глобуса, часть бродильных элементов была адаптирована официальной культурой, и московское советское тесто контркультуры провалилось, опало и уже много лет находится в таком состоянии. Подымется ли оно опять когда-либо?

— Успокойся, Виталик! Вот энергии у человека, а, Игорь? Как горная река.

— А-аааааа! Бляди, суки! А-aaaaaaaaa! — кричит Стесин и хохочет. Он снял гангстерский пиджак и остался в гангстерских брюках, красной рубашке и белом галстуке. Если наш поэт опростился в Москве, отпустил себе волосы а-ля Алексей Толстой — русской скобкой — и стал похож на бледного разночинца, героя подвалов и бедных комнат, Стесин — франт и эстет. Даже если он всегда одет в один и тот же полосатый костюм.

Стесин пришел в искусство даже позднее нашего поэта. Может быть, еще и поэтому в нем столько энтузиазма. В свой первый визит к человеку с кладбищенской фамилией, к Гробману, поэт был представлен явившемуся позднее юноше в короткой шубе с черными очками надо лбом. Мишка назвал юношу артистом московской филармонии. Однако, представив его так, Мишка занялся рассматриванием принесенного юношей рисунка. Рисунок был выполнен цветными карандашами и изображал отрубленную петушью голову. По правде говоря, то был смешной и наивный рисунок. Тогда Стесин называл себя учеником Гробмана, был как бы подмастерьем у одного из «паханов» контркультуры. Сейчас он сам стал «паханом», его знает и отличает ВСЯ МОСКВА. Он по-прежнему «артист московской филармонии». Это важное звание в реальности означает, что Стесин трудится в филармонии на должности ассистента. Однако, естественно, Стесин не может быть ассистентом простого артиста. Он ассистент народного артиста — фокусника. Фокусники работают вечерами, и народные фокусники работают не каждый вечер, посему у Стесина прекрасно хватает времени малевать абстрактные, крикливые, как он сам, картины и шляться по Москве в компании Ворошилова или других гениев.

Компания, сидящая на крошечной кухне под тусклой лампочкой, бушует, брызжет энтузиазмом и пенится. В этой же кухне можно было бы развести нищету, посадить унылую мать и дать ей в руки записанного ребенка, но вот сидят здесь молодые, энергичные люди и бредят вслух мифами искусства. Стесину и Ворошилову по двадцать восемь лет, поэту — двадцать шесть. Они надеются перевернуть мир картинами и поэмами, перевернуть и так и оставить перевернутым, и скажите им, что задача эта невозможная, что картины и поэмы не переворачивают миров, и они изобьют вас в кровь.

— Нет, Талик, я ни хуя не дам тебе «женщину в красном», и отъебись, пожалуйста, не будем говорить об этом.

— Один хуй, Игорёша, картина валяется у Алейникова в прихожей. Кончится тем, что ты ее по пьянке отдашь какому-нибудь мудаку за трешку. Подари ее мне, я ее повешу на лучшее место.

— Кончим об этом, Талик, ну на хуй…

— Посмотри на этого сибирского мудака, Лимоныч! Он, бля, лучшему другу жлобится подарить картинку.

— Талик! Еб твою мать, что пиздишь-то! Я тебе уже столько подарил картинок…

— У меня, Игорёк, они в полной сохранности. Висят на чистых сухих стенах. Как подобает шедеврам. Ты всегда можешь привести ко мне людей показать картинки. Ты разбазарил уже немало работ. Когда ты пьян, ты готов отдать лучшие работы за бутылку водки, и отдаешь. Вы с вашим Алейниковым…

В дверь сильно стучат. Особым стуком, известным всем присутствующим.

— Алейников! Легок на помине!

— Может быть, и не он…

Поэт встает, пересекает квартиру и выглядывает в окно. У двери — да, стоит его лучший друг — поэт Владимир Алейников, жена его Наташа, а чуть дальше у забора, замыкающего территорию школы, писает, спиной к окну, длинный и тощий человек. Нет нужды поворачивать его лицом. Такая фигура одна в Москве. Это его брюки раскроил поэт. Андрюша Сундуков, по паспорту Судаков, племянник Мариенгофа, друга и любовника Есенина…

У подавляющего большинства представителей контркультуры не было в те годы телефонов, и потому считалось естественным и нормальным являться так вот запросто, не договариваясь, к человеку домой. Богема любой страны не очень церемонна в своих ритуалах, тем паче богема русская.

— Здорово, Эдька! — Алейников приветливо взмахивает ресницами. У него чуть сизоватые, как у всех желтых блондинов, губы. Деливший с Лёнькой Губановым славу самого талантливого поэта СМОГа, как порой два актера делят «Золотую пальму» Каннского фестиваля, Алейников был в свои двадцать три года в расцвете сил в ту весну. Физиономию его еще не стянуло алкоголем и неудачами в жесткую маску. То была мягкая, приветливая большая физиономия украинского юноши, приехавшего в шестнадцать лет поступать в Московский университет, не сдавшего экзамен, да так и застрявшего в столице нашей Родины.

— Ребята! — окликал юноша приятелей и ласково улыбался. И улыбалась красивая, русская, очень московская Наташа Кутузова — его жена.

— Здравствуй, Эдька, дорогой. А где Анка?!

У Наташи желтая коса. Она говорит быстрым, горячим шепотом. В отличие от многих десятков и сотен жен поэтов и художников, Наташа заодно с Володькой. Они редко появляются раздельно. Наташа не выказывает неудовольствия, если друзья неделями и месяцами живут у них в однокомнатной квартире. Она всегда приветливая, веселая и счастливая. Это позднее семью расколют безжалостные трещины, но не станем заглядывать вперед, оставим их в положении счастья, в котором они были в тот майский день… Хорошо видеть друзей в расцвете сил, в удаче, в моменты надежд и очарований. И не нужно их видеть побитыми жизнью, в упадках, проигравшимися дотла. Нашему герою посчастливилось убегать от каждого этапа жизни и не видеть продолжений судьбы героев… Увы, эти продолжения почти всегда горьки.

Охальник Сундуков, оборвав струю, щурясь, идет в солнце к двери.

— Где мои брюки, Лимон, какашка! Жопу прикрыть нечем! — Прочно бронированный маской «племянника Мариенгофа», с удовольствием произносящий слова «жопа», «член», называвший приятелей «какашка», кем он был, Судаков-Сундуков? Кем он был? Мы знаем о добившихся видимого успеха, а о таких вот темных рыцарях, закованных в доспехи цинизма, что? Ничего. Души эти, не поделившись с миром своей тайной, уходят и вянут в стороне.

Вновь прибывшие входят в квартиру. Однако через несколько минут сторонний наблюдатель может видеть выходящих Алейникова и Ворошилова с сумками в руках, озабоченно отправившихся куда-то быстрым шагом.

19

Следует правильно понимать их пьянство. Серьезными западными исследователями давно уже отмечено суперобилие бутылок в русской литературе, а значит, и в жизни. Однако не следует преувеличивать алкогольность бутылок, нажимать на то, что они в себе содержат. Собрание народа вокруг бутылки прежде всего — социальная драма.

21
Перейти на страницу:
Мир литературы