Три эссе. Об усталости. О джукбоксе. Об удачном дне - Хандке Петер - Страница 22
- Предыдущая
- 22/23
- Следующая
В удачный день — попытка хроники — на пере ворона лежали капельки росы. Как обычно, пожилая женщина, хотя и не та, что вчера, стояла в газетной лавке, давно сделав покупку, и беседовала. У лестницы в саду, воплощавшей необходимость подняться выше себя, было семь перекладин. Песок в грузовиках, проезжавших мимо, был того же цвета, что и фасад Сен-Жермен-де-Пре. Подбородок юной читательницы коснулся шеи. Жестяное ведро обрело форму. Почтовый ящик стал желтым. Торговка записала счет на ладони. В удачный день бывает, что окурок катится в водосток, а чашка кофе исходит паром на пеньке, и в церковном полумраке ряд стульев озаряется солнцем. Бывает, что двое мужчин в кафе, обычно горластых, долго молчат и приезжий молчит вместе с ними. Бывает, что слух, обостренный моей работой, открывает меня окрестным шорохам. Бывает, что один глаз у тебя кажется меньше другого, что над кустарником вспархивает черный дрозд, и когда поднимаются нижние ветки, в голову приходят слова «восходящий воздушный поток». Бывает даже, что ничего не происходит. В удачный день не сработает привычка, исчезнут воззрения, я буду потрясен — им, тобой, собой. И наряду со словом «вместе» будет править союз «и». В доме я открою доселе не замеченный угол, в котором «можно ведь жить!». При повороте в переулок обычное «где я? никогда здесь не был» станет неслыханным моментом, а при виде просветов в густой живой изгороди придет чувство первооткрывателя: «Новый мир!» — и, пройдя по тропинке чуть дальше обычного и оглянувшись назад, я воскликну: «Никогда этого раньше не видел!» Мое спокойствие, как иногда бывает с детьми, окажется также и удивлением. В удачный день я буду медиумом, просто буду идти в ногу с днем, озаряемый солнцем, овеваемый ветром, буду подставлять лицо дождю, моим глаголом будет «уступить». Внутренний мир станет таким же многообразным, как и мир внешний, и эпитет Одиссея-скитальца «многоопытный» ты переведешь на исходе дня как «многоразличный», и от такого многоразличия душа затанцует. В удачный день герой сумел бы «посмеяться» над своими невзгодами. Он был бы «в компании» форм — пусть лишь разнообразных форм листьев, усеявших землю. Его собственный день распахнулся бы в мировой день. У каждого места было бы свое мгновение, и он мог бы сказать: «Это оно». Он примирился бы со своим смертным уделом («никогда смерть не вмешается в игру дня»). Его словом для всего на свете стало бы «ввиду»; это «ввиду» — ввиду тебя, ввиду розы, ввиду асфальта, материи (или «материальности»?) — призывало бы его к творчеству снова и снова. Он с одинаковой радостью трудился бы и бездельничал. На мгновение, на «бросок взгляда», на длину одного слова он вдруг стал бы тобой. На исходе дня он взывал бы к книге, к той, что больше, чем просто хроника, — к «Сказке об удачном дне». А в самом конце торжественно позабыл бы о том, что день предполагался быть удачным…
Ты уже прожил удачный день?
Каждый, кого я знаю, прожил такой день, и даже не один. Одному было довольно того, что день оказался не слишком длинным. Другой рассказывал: «Стоял на мосту, смотрел на небо. Утром смеялся вместе с детьми. Созерцание. Ничего особенного, созерцание приносит счастье». А для третьего удачный день — пригородная улица, по которой он только что прошел, капли дождя на огромном ключе — вывеске слесарной мастерской, запах ростков бамбука, которые варятся в чьем-то саду, мандариновые корки, виноград, очищенная картошка на подоконнике кухни, такси у дома шофера. Для священника, чье излюбленное слово — «томление», день считался удачным, когда он слышал приветливый голос. И разве не думал он невольно каждый раз спустя час после того, как ничего не произошло, кроме того, что птица повернулась на ветке, в кустах лежал белый мяч и школьники на перроне грелись на солнышке: «И это весь день?» И не приходили ли ему в голову, когда он вечером вызывал в памяти прошедший день — да, это был именно призыв — в качестве названия всего этого какие-то вещи или места: «Это был день, когда мужчина кружил с детской коляской по вороху листьев», «день, когда банкноты садовника смешались с травой и листвой», «день пустого кафе, где свет мигал, когда с ревом включался холодильник»?.. Почему бы не довольствоваться отдельными удачными часами? Почему не объявить мгновение днем?
Стихотворение Унгаретти «Я озарен / безмерностью» называется «Утро»[69]: не могли бы эти две строки говорить и о часах после полудня? Достаточно ли наполненного мгновения или часа, чтобы удержаться от непременного вопроса, не потерпел ли ты неудачу и в этот день? Несбыточный опыт удачного дня — почему бы не смириться с опытом «не такого уж неудачного дня»? А если бы твой удачный день существовал, не была бы фантазия, в которой ты так вольготно и чудесно кружил, окутана странным страхом, словно перед далекими планетами, и не казался бы тебе твой обычный неудачный день частью планеты Земля — как некая, может быть и ненавистная, родина? Как будто здесь нечему удаваться, разве что из милости? из грации? из милости и из грации — если сейчас это не выглядит чем-то неприличным, незаслуженным, даже достигнутым за счет другого? Почему при упоминании «удачного дня» приходит на ум умерший дедушка, который перед смертью мог лишь скрести стену у кровати, с каждым часом спускаясь все ниже? Случайная удача, при постоянных провалах и потерях, что она значит?
Что-то значит.
День, о котором я могу сказать, что это был день, и день, когда я лишь тянул время. На рассвете. Как людям до сих пор удавалось справиться с их днями? Как получилось, что в старинных историях вместо «прошло много дней» иногда говорится «исполнилось много дней»? Предатель дня — мое сердце, оно гонит меня прочь из дня, колотится, выколачивает меня из него, охотник и дичь разом. Тихо! Долой задние мысли. Листва в садовых башмаках. Покинуть клетку головокружительных мыслей, молчать. Нагнуться под яблоней, присесть. Читатель сидит по-турецки. На уровне колен вещи тянутся к нему и образуют окружающее пространство. Он готовится к ежедневной боли. Растопыривает пальцы ног. «Семь дней в саду» — вот как следовало бы назвать несуществующее продолжение «Дон Кихота». Быть в саду, на земле. Ход вращения Земли изменчив, потому-то дни и разной длины, главным образом из-за сопротивления ветрам на горных хребтах. Удачно сложившийся день и позволение; позволение как действие: он позволил туману тянуться за окном, позволил траве за домом развеваться на ветру. Позволение солнцу озарить его тоже было работой: я даю солнцу согреть мне лоб, глаза, колени — а теперь пришло время плюшевого тепла между лопатками! Голова подсолнуха, которая не делает ничего, лишь поворачивается за солнечным светом. Сравни удачный день с днем Иова. Вместо того чтобы «ценить момент», правильнее было бы сказать «следовать моменту». Течение дня, со всеми его узкими местами — не есть ли это уже своего рода превращение? — как ничто другое способно показать мне, как именно я существую! Унять свое вечное беспокойство — и покой обретается на лету. А когда обретен покой, обретается слух. С обретением слуха я обретаю высоту. Именно так, «высоко в слухе»[70], проникает сквозь шум воробьиная возня. Соприкосновение падающего древесного листа с далекой линией горизонта, абсолютно беззвучное, я ощущаю как звон. Вслушивание: так взломщик со своими отмычками вслушивается в щелчки замка. Замедленный тройной прыжок черного дрозда через живую изгородь звучит для меня как мелодия. Так некто напевает, читая книгу. (От читателя газеты можно в лучшем случае ожидать насвистывания.) «Мешкотны стали вы в слухе своем», — метал громы и молнии ревностный Павел в одном послании, а в другом: «Тщетны весьма словесные битвы, бедствие для слушающих». Чистый тон: о если бы мне однажды удалось взять чистый тон на целый день! Прислушаться еще сильнее — но такой слух был бы чистым присутствованием, как говорили о последней жене Пикассо: она ничего не делала, кроме как присутствовала в мастерской. Удачный день, трудный день! Сгребают в саду листву — и вдруг сияние со дна бурой волны, как свечка, желтеет лютик. Темнеют цвета, светлеет форма. В неоттаявшем тенистом углу я слышу свои шаги, как тогда в камышах. Смотришь вверх — небо выгибает свод. Что значило «белоснежное облако»? Белизна без края, с синеватым оттенком. Лесные орехи постукивают в ладони, их три. В древнегреческом одна из форм «я есть» передается одной лишь буквой омега, например в предложении: «Пока я в мире, я свет миру»[71]. И название ди того, что прошло сквозь кипарис, было: «волна света». Смотреть и смотреть глазами истинного слова. И пошел снег. Снегу падалось. Il neigeait![72] Хранить молчание. Ему молчалось. Он молчал под знаком мертвых. Не «он (она) покинул(а) бренный мир», а скорее: «Он, она, они покидают бренный мир, когда я отпускаю их». И в то же время желание лепетать: он желал лепетать. В предместьях всё «отдельно» (слово прогуливающегося по предместью). Одноногий мусорщик, стоящий позади своей тележки. Регулярные холмики на дорогах назывались «замедлители». Возможно, день сам по себе не мог служить образцом для других дней, только для самого себя — что радовало. В обед я помогаю кровельщику спускать доски с конька крыши. Разве не должен был я остаться дома, ничего не делая, просто обретаясь в четырех стенах? Просто остаться дома — вот дневная удача? Сидеть, читать, смотреть в потолок, щеголять никчемностью. Что ты сегодня сделал? Я слушал. Что слушал? О, я слушал дом. А, под кровом книги! Почему же ты выходишь из дома, если там, с книгой, ты был на своем месте? Чтобы на свежем воздухе внять прочитанному. Посмотри в угол комнаты, который называется «отъезд»: маленький чемодан, словарь, ботинки. Снова звонят колокола деревенской церкви: высота их тона соответствует полудню, через темные слуховые окна можно увидеть лишь их мелькание — как спицы колеса. Глубоко в коре земного шара иногда происходят так называемые медленные землетрясения, от которых планета резонирует некоторое время; гул колоколов, гул земли. Силуэты мужчины и школьника с ранцем раскачиваются в проносящемся поезде, мужчина будто едет верхом на осле. Снова афоризм Гёте — жизнь коротка, а день долог[73], не говоря уже о песне Мэрилин Монро, где звучали слова: «One day too long, one life too short»[74], и о другой: «Morning becomes evening under my body»[75]? Пусть быстрый эллипс, который описывает в воздухе падающий лист платана, и станет линией опыта моего удачного дня — его резюме! «Line of beauty» Хогарта на самом деле не процарапана на палитре, а лежит на ней изогнутым шнуром или ремешком плети. Удачный день и краткость. (И вместе с тем желание отсрочить завершение — будто я, я сам, мог бы с каждым следующим днем узнавать что-то новое из моего эссе.) Удачный день и радостное ожидание. Удачный день и блуждания первопроходца. Недвижный натюрморт утра — послеполуденная сумятица: мнимый закон? Не вздумай руководствоваться ежедневными мнимыми законами! И снова апостол Павел: У него «день» — Судный день, а у тебя? День меры. Не судить этот день будет тебя, а мерить; ты — его народ. Кто говорит здесь? Я говорю сам с собой. Притихшее после полудня воронье. Бесконечная беготня детей, ветер им нипочем. И без конца раскачиваются высоко вверху круглые кроны платанов: «сердце с ними» (с французского). И в бесконечном шелесте дубовых зарослей я становлюсь тобой. Кем были бы мы без шелеста? И какое слово подобрать к нему? Слово «да» (беззвучно). Останься с нами, шелест. Идти в ногу с днем — говорить в унисон со днем (гомология). Что стало с том днем, на кривой железнодорожной ветки высоко над Парижем, между Сен-Клу и Сюреном, недалеко от станции Валь-д’Ор? Он завис в воздухе. Светло-темное сияние тогда, при развороте ласточек в летнем небе, и момент чернобелой синевы сейчас: сороки и зимнее небо. И снова S-образная линия несколько дней назад: в плечах, шее, голове евангелиста Иоанна на Тайной вечере над порталом собора Сен-Жермен-де-Пре, где он ложится всем торсом на стол рядом с Иисусом — ему, как и остальным каменным апостолам, в революцию скололи лицо. Удачный день и славное забвение истории: вместо этого бесконечный ромбовидный орнамент из человеческих глаз — на улицах, в переходах метро, в поездах. Серое полотно асфальта. Синева вечернего неба. Непрестанная дрожь моего дня? Отпечатай подошвы на снегу перрона рядом с птичьими следами. Однажды, когда капля дождя коснулась внутреннего слуха, тяжелый день повис в воздухе. Обувная щетка на деревянной лестнице в лучах заката. Ребенок, впервые пишущий свое имя. Прогулки до первой звезды. Нет, Ван Моррисон поет не о «рыбах» в горах, а о — «out all day»[76] — наблюдении за птицами. Его горло еще поет, а песня, едва начавшись, уже закончилась. Момент, когда забрызганный грязью лесовоз встраивается в ряд с чистыми машинами. Со скрипом отворяются двери леса. Вращающаяся дверь удачного дня: вещи и люди, засиявшие в нем как сущности. Удачный день и желание поделиться им. Неотвратимый, яростный приказ стать справедливым. О тягостный день! Или «спасенный»? Неожиданно, уже в темноте, радостная тяга бродить и бродить. И другое — выправленное — слово опишет день: «тяга» вместо твоего привычного «толчка». Продолжение ночной прогулки: путь — можно наконец сказать мой путь — расчищается, и осознание тайны («се, грядет с облаками»[77]) приходит ко мне с ветром. Трехкратное уханье сыча. Синий момент с лодкой в одном лесном озере, черный момент с лодкой — в другом. Впервые увиденный над пригородом, за холмами Сены, закрывающими свет ночного Парижа, Орион, вознесшийся в зимнюю ночь, а под ним — параллельные столбы дыма из труб, а под ними — пять каменных ступеней, что ведут к замурованной двери, и Ингрид Бергман в «Стромболи»[78] после смертоубийственной ночи, обрушившейся на черные склоны вулкана, на рассвете приходит в себя и испытывает лишь безмерное потрясение от бытия: «Как красиво. Какая красота!» В ночном автобусе номер 171 единственный пассажир едет стоя. Сгоревшая телефонная будка. Столкновение двух автомобилей в Пуант-де-Шавиль: из одного выскакивает мужчина с пистолетом. Мигающий экран телевизора в окне на авеню Роже Саленгро, где номера домов переваливают за 2000. Гул бомбардировщиков, взлетающих с аэродрома Вилакубле прямо за лесистым холмом, усиливается с каждым днем по мере приближения войны.
- Предыдущая
- 22/23
- Следующая